В пульсации мифа. Татьяна Азарина
у таких в массе своей ожесточённых, совсем озверевших от войны родителей? Если бы можно было это допустить как единственно реальный вариант последствий необратимости зла, то никакого будущего у такой страны совсем бы не было. Однако мир – сразу за порогом сумрачной нашей каморки – чаще всего радовал меня людьми, восхищал добротой, великодушием, нежностью, а не огорчал или пугал. Но подумать об этом так ребёнок не мог – не хватало широкого взгляда на проблему. И как-то сами по себе сложились мамины аргументы в сильный эмоциональный довод. Если бы кто-нибудь отважился поинтересоваться у меня, почему мама так беспощадна со мной, со всей наивной верой в необходимость её оправдания, я, не думая долго, составила бы из сказанных ею слов свой детский ответ: «У мамы был злой отчим, а потом – война». Однако никто меня ни о чём подобном не спрашивал.
Тем не менее слова эти были всегда готовы для ответа лично себе, когда в душе время от времени вспыхивала необходимость самоутешения. Они, внушённые мамой в бесконечном сеансе воспитательных монологов, уже в детстве оказались высеченными стальным резцом в моём сознании. Может, сочувствие к её участи сироты в семье приглушило все мои сомнения? К тому же я рано обнаружила в ней готовность к страданию, приводившему, как правило, её в тупик: сознание её затемнялось, пьянило горечью обид и претензий к миру. Похоже было, что ей хотелось в жизни только горевать. Круг неумолимо замыкался, отсекая просветы. Путь к развитию закрылся сам собой – по её воле: её вполне устраивал миф о страшной доле, сложившийся в вердикт судьбы по мере её взросления.
Только это был совсем не шаг к смирению, а скорее – повод искать виноватых. И безмерную обиду свою на жизнь она не просто охраняла, а выращивала в своей душе, сколько себя помню, лелеяла её, занимая моё внимание часами, не отпуская меня от себя в такие мрачные для нас периоды, шёл ли дождь за окном, светило ли солнце… Лейтмотив «это война меня такой сделала» настолько прочно был прошит в моём представлении как оправдание и объяснение её жестокости как трагический довод, что я выучила его, подобно таблице умножения. Ничего другого я не могла даже представить.
И вдруг сама жизнь мне ответила – как будто подарила случай посмотреть под иным углом на необратимость искажений в характере мамы, на ложные взгляды в самом главном вопросе: нужны ли душевные усилия, чтобы быть, а не казаться, или, наоборот, можно просто плыть по течению, не принимая уроков, вообще не допуская их, реагируя на них стихийным отказом? Разумеется, моё сострадание маминой участи оставалось непоколебимым все годы и затмевало мне разум и даже элементарную логику в отношении её страшных поступков («Да не дай Бог такое пережить – ещё неизвестно, какой бы ты стала!» – по её формуле всякое сомнение в её правоте было преступным). Но я не подозревала, насколько далеко раскинется пространство вариантов развития при другом ответе на вопрос о праве на эту её жестокость.
Однажды я привела маму на чествование ветеранов в Дом культуры (ходьба ей тогда, в восемьдесят лет,