Малыш. Альфонс Доде
хотелось бы говорить о них без злобы, все эти огорчения так далеки теперь от меня… Но нет, не могу! Даже сейчас, когда я пишу эти строки, я чувствую, как рука моя дрожит от лихорадочного волнения. Мне кажется, что я снова все переживаю…
Они-то, наверно, забыли меня. Они не помнят ни Малыша, ни его прекрасного пенсне, купленного им для того, чтобы придать себе более солидный вид…
Мои прежние ученики теперь уже взрослые серьезные люди. Субейроль – нотариус где-то в Севеннах; Вейлльон (младший) – секретарь в суде; Лупи – аптекарь; Бузанкэ – ветеринар. Все они занимают известное положение, отрастили брюшко, хорошо устроились.
Возможно, что, встречаясь где-нибудь в клубе или на церковном дворе и вспоминая доброе старое время в коллеже, они заводят разговор и обо мне.
– Послушай, секретарь, а помнишь ты маленького Эйсета, нашу сарландскую «пешку», с длинными волосами и лицом, точно сделанным из папье-маше. Какие каверзы мы строили ему!
Да, это правда, господа! Вы строили ему хорошие каверзы, и ваша бывшая «пешка» до сих пор еще их не забыла.
Несчастная «пешка»! Как часто она вас смешила… И как часто заставляли вы ее плакать… Да, плакать… Вы доводили ее до слез, и это придавало особую прелесть вашим проказам…
Сколько раз после такого мучительного дня бедняга, свернувшись в клубок на своей постели, кусал одеяло, чтобы вы не услыхали его рыданий.
Ведь так ужасно жить в атмосфере недоброжелательства, в вечном страхе, всегда настороже, всегда обозленным, готовым к отпору… Так ужасно наказывать (поневоле бываешь несправедлив), так ужасно сомневаться, повсюду видеть западни, ни есть, ни спать спокойно и постоянно, даже в минуту «перемирия», думать: «Боже мой!.. Что-то они теперь еще затевают?»
Нет! Проживи эта «пешка», Даниэль Эйсет, еще сто лет, он все равно никогда не забудет того, что перенес в Сарландском коллеже с того печального дня, когда он поступил в среднее отделение.
А между тем, – не хочу лгать, – с переменой отделения я кое-что все-таки выиграл: я видел теперь Черные глаза.
Два раза вдень, в рекреационные часы, я издали видел их углубленными в работу, там, в окне первого этажа, выходящего во двор среднего отделения. Они казались чернее и больше, чем когда-либо, устремленные с утра до вечера на нескончаемое шитье: Черные глаза всегда шили, шили, без устали… Старая колдунья в очках только для шитья и взяла их из воспитательного дома. Черные глаза не знали ни отца, ни матери и круглый год без отдыха шили под неумолимым взором страшной колдуньи в очках, прявшей около них свою пряжу.
А я глядел на них. Рекреации казались мне чересчур короткими. Я провел бы всю свою жизнь под этим благословенным окном, за которым работали Черные глаза. Они тоже знали, что я здесь. Время от времени они отрывались от своего шитья, и мы взглядами, без слов говорили друг с другом.
– Вы очень несчастны, господин Эйсет.
– И вы тоже, бедные Черные глаза.
– У нас нет ни отца, ни матери.
– А мои отец и мать далеко.
– Если