Воскресение Маяковского. Юрий Карабчиевский
к тому отрывку, к боли и жалобе. Не правда ли, он выглядит теперь немного иначе?
Мы вдруг замечаем новую двойственность – двойную чувственность, двойную мораль, на которую сперва не обратили внимания. «Тобою пролитая кровь» – слезная жалоба автора, но ведь сам же он только что с таким сладострастием: «Слов вонзаю кинжал…» А тогда и порванная в клочья душа, и хромой богомаз, и уродец век, и последний глаз, и слепые – не слишком ли густо? Не слишком ли много членовредительства, чтоб сказать о своем одиночестве?
Повторим общеизвестную формулу: ранний Маяковский – поэт обиды и жалобы.
В чем состоит обида Маяковского? В равнодушии к нему окружающего мира. Мир живет отдельно, сам по себе, не торопится прославлять Маяковского, любить его и ему отдаваться. И за это мир достоин проклятья, презрения, ненависти и мести.
Святая месть моя!
Опять
над уличной пылью
ступенями строк ввысь поведи!
До края полное сердце
вылью
в исповеди!
Эти строки, по сути, тавтологичны, потому что святая месть поэта – это именно то, чем полно его сердце и в чем состоит его исповедь. Месть и ненависть – «КО ВСЕМУ!» – так и называется стихотворение.
Неутоленная жажда обладания – вот первоисточник всех его чувств. Здесь, конечно, на первом плане женщина – как реальный объект вполне реальных и вполне понятных желаний («Мария – дай!»). Но это одновременно еще и знак, физиологически ощутимый символ отдающегося – НЕ отдающегося! – мира.
Вся земля поляжет женщиной,
заерзает мясами, хотя отдаться;
вещи оживут —
губы вещины
засюсюкают:
«цаца, цаца, цаца!»
Любопытно, что почти во всех воображенных картинах его будущего признания и величия, где сознательно, а где бессознательно, где развернутой сценой, где одним промелькнувшим словом, – присутствует этот навязчивый образ («Проститутки, как святыню, на руках понесут…»). Но все это в будущем, в светлом далеком завтра. Пока же мир не спешит отдаваться ни в виде женщины обобщенной, ни в лице конкретной желанной женщины. Не любит, не отдается, не обожает – значит, должен быть уничтожен! Но сначала – проклят и опозорен, втоптан в грязь, изруган, оплеван. И здесь, в ненависти и проклятьях, с максимальной, никем не превзойденной силой проявляется подлинный талант Маяковского, его неиссякаемая энергия, его неукротимая изобретательность. Именно здесь, в этой странной и жуткой области, он достигает самых высоких высот или, если угодно, самых низменных бездн.
Теперь —
клянусь моей языческой силою! —
дайте
любую
красивую,
юную, —
души не растрачу,
изнасилую
и в сердце насмешку плюну ей!
Есть одна очень важная формальная особенность, роднящая эти безумные строки со строкой об умирающих детях: их принципиальная непроизносимость. Разумеется, читая, мы их произносим, и даже, быть может, достаточно четко и громко. Но язык наш не может при этом не испытывать неловкости, тяжести, сопротивления, как будто он движется в налипшем тесте. «Изнасиловать»