Подросток. Федор Достоевский
Он опоздал.
– Я опоздал. Ах, как жаль! За сколько?
– Два рубля пять копеек.
– Ах, как жаль! а вы бы не уступили?
– Выйдемте, – шепнул я ему, замирая.
Мы вышли на лестницу.
– Я уступлю вам за десять рублей, – сказал я, чувствуя холод в спине.
– Десять рублей! Помилуйте, что вы!
– Как хотите.
Он смотрел на меня во все глаза; я был одет хорошо, совсем не похож был на жида или перекупщика.
– Помилосердуйте, да ведь это – дрянной старый альбом, кому он нужен? Футляр в сущности ведь ничего не стоит, ведь вы же не продадите никому?
– Вы же покупаете.
– Да ведь я по особому случаю, я только вчера узнал: ведь этакий я только один и есть! Помилуйте, что вы!
– Я бы должен был спросить двадцать пять рублей; но так как тут все-таки риск, что вы отступитесь, то я спросил только десять для верности. Не спущу ни копейки.
Я повернулся и пошел.
– Да возьмите четыре рубля, – нагнал он меня уже на дворе, – ну, пять.
Я молчал и шагал.
– Нате, берите! – Он вынул десять рублей, я отдал альбом.
– А согласитесь, что это нечестно! Два рубля и десять – а?
– Почему нечестно? Рынок!
– Какой тут рынок? (Он сердился.)
– Где спрос, там и рынок; не спроси вы, – за сорок копеек не продал бы.
Я хоть не заливался хохотом и был серьезен, но хохотал внутри, – хохотал не то что от восторга, а сам не знаю отчего, немного задыхался.
– Слушайте, – пробормотал я совершенно неудержимо, но дружески и ужасно любя его, – слушайте: когда Джемс Ротшильд, покойник, парижский, вот что тысячу семьсот миллионов франков оставил (он кивнул головой), еще в молодости, когда случайно узнал, за несколько часов раньше всех, об убийстве герцога Беррийского, то тотчас поскорее дал знать кому следует и одной только этой штукой, в один миг, нажил несколько миллионов, – вот как люди делают!
– Так вы Ротшильд, что ли? – крикнул он мне с негодованием, как дураку.
Я быстро вышел из дому. Один шаг – и семь рублей девяносто пять копеек нажил! Шаг был бессмысленный, детская игра, я согласен, но он все-таки совпадал с моею мыслью и не мог не взволновать меня чрезвычайно глубоко… Впрочем, нечего чувства описывать. Десятирублевая была в жилетном кармане, я просунул два пальца пощупать – и так и шел не вынимая руки. Отойдя шагов сто по улице, я вынул ее посмотреть, посмотрел и хотел поцеловать. У подъезда дома вдруг прогремела карета; швейцар отворил двери, и из дому вышла садиться в карету дама, пышная, молодая, красивая, богатая, в шелку и бархате, с двухаршинным хвостом. Вдруг хорошенький маленький портфельчик выскочил у ней из руки и упал на землю; она села; лакей нагнулся поднять вещицу, но я быстро подскочил, поднял и вручил даме, приподняв шляпу. (Шляпа – цилиндр, я был одет, как молодой человек, недурно.) Дама сдержанно, но с приятнейшей улыбкой проговорила мне: «Merci, мсье». Карета загремела. Я поцеловал десятирублевую.
Мне в этот же день надо было видеть Ефима Зверева,