Манхэттен. Джон Дос Пассос
сегодня что-то не хочется есть. Не знаю, что мне делать. У меня очень болит голова. Впрочем, это не важно.
– А может быть, ты хочешь быть Клеопатрой? У нее был чудный аппетит, и она съедала все, что ей давали. Она была пай-девочка.
– Даже жемчуг… Она опустила жемчужину в уксус и выпила его… – Ее голос дрожал. Она протянула ему руку через стол; он погладил ее руку, как мужчина, и улыбнулся. – Только ты и я, Джимми, мой мальчик… Солнышко, ты всегда будешь любить твою маму?
– Что случилось, мамочка, милая?
– О, ничего. Я себя чувствую сегодня как-то странно. Я так устала от этого вечного нездоровья.
– Но после операции…
– Да, после операции… Пожалуйста, дорогой, в ванной на подоконнике есть свежее масло. Я положу немного в пюре, если ты принесешь. Придется опять сделать замечание насчет стола. Баранина совсем неважная – надеюсь, что мы от нее не заболеем.
Джимми побежал через комнату матери в узенький коридор, где пахло нафталином и шелковыми платьями, разложенными на стуле. Красный резиновый наконечник душа качнулся ему в лицо, когда он открыл дверь ванной. От запаха лекарств у него болезненно сжались ребра. Он открыл окно за ванной. Подоконник был пыльный, и пушистая копоть осела на тарелке, которой было прикрыто масло. Он стоял несколько секунд, глядя во двор, дыша ртом, чтобы не чувствовать запаха угольного газа, поднимавшегося из топки. Под ним горничная в белой наколке, высунувшись из окна, разговаривала с истопником, истопник смотрел вверх, скрестив на груди голые сильные руки. Джимми напряг слух, чтобы услышать, о чем они говорят; быть грязным и весь день таскать уголь и чтобы волосы были жирные и руки грязные до подмышек.
– Джимми!
– Иду, мамочка.
Вспыхнув, он захлопнул окно и пошел в столовую как можно медленней, чтобы румянец сбежал с лица.
– Опять замечтался, Джимми. Мой маленький мечтатель…
Он поставил масло возле тарелки матери и сел.
– Ешь скорее баранину, пока она горячая. Почему ты не берешь горчицы? Будет гораздо вкуснее.
Горчица обожгла ему язык, из глаз покатились слезы.
– Слишком острая? – смеясь, спросила мать. – Надо привыкать к острым вещам… Он любил все острое.
– Кто, мама?
– Тот, кого я очень любила.
Сидели молча. Слышно было, как работают его челюсти. Изредка сквозь закрытые окна долетал прерывистый грохот экипажей и трамваев. В трубах отопления щелкало и стучало. Во дворе истопник, весь вымазанный маслом, шлепая дряблыми губами, говорил какие-то слова горничной в крахмальной наколке – грязные слова. Горчица такого цвета, как…
– О чем ты думаешь?
– Ни о чем.
– У нас не должно быть тайн друг от друга, дорогой. Помни: ты у меня единственное утешение.
– Как ты думаешь, интересно быть тюленем?
– По-моему, очень холодно.
– Нет, холод не чувствуется… Тюлени защищены слоем жира – им всегда тепло, даже на льдине. Это было бы ужасно смешно… Можно плавать по морю, когда тебе захочется. Тюлени проплывают