Божедомы. Николай Лесков
быть, есть какое-нибудь средство заглянуть в эту внутрь его, как смотрят в стеклянный улей, в котором пчела строит свой дивный сот с воском на освещение лица Божия и с медом на усладу уст человека. Наденем легкие сандалии, чтобы шаги ног наших не встревожили задумчивого и грустного протопопа; положим сказочные шапки-невидимки на головы наши, дабы самодовольный зрак наш не смущал серьезного взгляда чинного хозяина, и будем иметь уши наши отверзтыми ко всему, что от него услышим, зане, может быть, и без того уже велико преступление наше, что мы не знаем доселе, что гнетет и мучит душу нашего старого попа.
Мы идем на разрешение себе загадки: в самом ли деле один безрассудный поступок Ахиллы может так сильно терзать Туберозова, что он целый год не может ни Ахиллу простить, ни сам с собою примириться, а в минуты сугубого уединения, которого тщательно ищет, становится по углам и в тишине шепчет перед образом Спаса: “Прискорбна душа моя, Боже мой! Вонми Блаже в помощь мою и помощи ми потщися!”
Тихо! Неимущие страха божия, займите его у имущего, и войдем в дом попа Туберозова с тем благоговением, с каким входили в него люди, перед которыми Савелий отворял свои двери с словом ласки и привета.
IV
Над Старым Городом спускается вечер. Нагорная Батавина сторона, где возвышается острый купол собора, купается в розовом свете; тихое Заречье утонуло уже в тенистой мгле. По плавучему мосту, соединяющему обе стороны города, изредка проходят одинокие фигуры. Они идут спешно: ночь в тихом городе начинается рано и рано собирает всех в гнезда свои и на пепелища свои. Прокатила почтовая телега, звеня колокольчиком и перебирая, как клавиши, мостовины, и опять все замерло. На соборном кресте еще играет красный луч заходящего солнца, но и он все меркнет, меркнет и наконец засверкал тонкою стрелкою, сократился в алмазную точку, еще раз сверкнул и исчез метеором. Надвигается тьма; из далеких лесов спешно разносится благотворная свежесть. В воздухе тихо, как в опрокинутой урне надгробной. На острове, который образуют рукава Турицы и на котором синеет буйная бакша чудака Пизонского, называемого ото всех “дядей Котином”, раздаются клики:
– Малвоша! Малвоша! Слезь, деточка, с дерева! Покажись, моя крошечка!
Клики эти так слышны, как будто они раздаются над ухом.
Вот оттуда же несется детский хохот, плеск воды, потом топот босых ребячьих ног по мостовинам, звонкий лай игривой собаки, и все это кажется так близко, что мать протопопица, сидевшая во все это время у открытого окошка, вскочила и выставила вперед руки. Ей показалось, что хохочущее дитя сейчас же упадает к ней в колени.
Протопопица оглянулась и тут только заметила, что на дворе ночь. Она зажгла свечу, кликнула небольшую лет двенадцати девочку и спросила ее:
– Ты, Феклинька, не знаешь, где это наш отец протопоп засиделся?
– Он, матушка, у городничего в шашки играет.
– А, у городничего. Ну, Бог с ним, когда у городничего. Давай мы ему, Феклинька,