Кровавый знак. Золотой Ясенько. Юзеф Игнаций Крашевский
остался на крыльце и, избавившись от Заранка, думал там в одиночестве глубже, чем это делал до сих пор. Чувствовал, что в нём к произошла какая-то необъяснимая перемена, что одной минутой гнева он вдруг повзрослел и стал мужчиной, на плечах которого покоилось тяжёлое бремя. Этот человек, к которому недавно чувствовал тягу и слабость, стал ему ненавистен; сближение с матерью начинало его возмущать и выводить из себя; он беспокоился, сам не мог себе объяснить причины этого страха и отвращения.
Заранек ушёл в свою комнату, оставив его одного. Евгений сел, оперевшись, на крыльце, и после отъезда Яксы остался, всматриваясь в одинокий замок, словно его что-то донимало, словно ему нужно было сосредоточить в себе дух и мысли.
До сих пор он мало рассуждал о собственной жизни и её обязанностях, была это, может, первая минута, когда ему нужно было заглянуть в себя, хотя на первый взгляд ничто его к этому не вынуждало. У него на душе было грустно, как бы от предчувствия какой-то невидимой опасности. Тихая ночь укутала всю эту усадьбы, привыкшую к спокойствию и молчанию, ещё более торжественной тишиной грядущего часа сна. Ничего не было слышно, кроме, почти неуловимого шелеста деревьев в саду и приглушённого плеска водяной мельницы. Иногда пролетало какое-то неожиданное дуновение, затрагивая ветки, шумело в глубинах коридоров и снова после него наступало торжественное молчание.
В замке, как было при жизни пана Спытека, всё имело назначенное время: сон и подъём приходили по звону часов, которые правили и распоряжались людьми. По очереди гас в окнах свет, исчезали слуги, закрывали двери и в конце концов только одно окошко часовни, в которой всегда горела слабым светом лампада, сверкало на фоне чёрного здания. Евгений дождался тех шагов по коридору, которые объявляли закрытие дверей и последний рубеж жизни и движения. С незапамятных времён бурграфом был дряхлый, несколько поколений справляющий свои обязанности, Симеон, который уже едва передвигал ноги, но ключей никому не хотел доверить, пока жив. Мало кто видел его днём.
Отворив с рассветом двери, он прятался в свою комнатку в подвале и не выходил из неё вплоть до ночи, когда замок нужно было запирать ключами, связку которых носил на ремне. Местные люди узнавали его по его тихой походке и по звону этих недоступных ключей. Утром и ночью он выходил с тихой молитвой на устах, которую произносил, осматривая углы и захлопывая засовы. Очень редко он к кому-нибудь обращался, не терпел противоречий, невнятно бормотал, а жизнь, казалось, его мало интересует.
Семеон не имел семьи, жил одиноко, а большую часть дня проводил на молитвах. Свободные минуты он просиживал в замковой часовне, часто один, следя за негасимой лампой и перебирая чётки. Его отец, дед и прадед были на службе Спытков, поэтому они срослись с панской семьёй, которую почти считали своей. Семеон не говорил иначе про Мелтышнцы, только: «наше владение», о семье – как о собственной, о ребёнке – как о своём.
С того времени, как умер старый Спытек, заметили, что он сильно подавлен; у гроба покойника он лежал плача, а после его похорон почти онемел, слова от него добиться было невозможно.
Издалека