Большая перемена. Георгий Садовников
сел на кровать. Что после всего такого писать отчиму в Адлер? «Я оказался дутым, аки мыльный пузырь, будь добр, прими меня снова под свое надежное крыло». Нет, о возвращении к нему не может быть и речи. Отчим и так хватил со мной хлопот после смерти матери. У него уже завелись собственные дети, и он-то небось радешенек за меня и за себя – вырастил выдающуюся личность и отправил в путь, усыпанный лаврами, украшенный радостями жизни.
За окнами хлюпала вода. Баба Маня поливала цветы. Она успела растрезвонить по всему Клубничному переулку, мол, у нее живет ученый человек. В результате ко мне повадился ходить отставник Маркин. Заявлялся с шахматами – «поболтать на литературные темы».
На днях баба Маня, щуря ясные, неизвестно каким чудом уцелевшие от старости глаза, наивно спросила:
– На базаре говорят, все ученые книжки сочиняют. А как называется твоя-то? Соседи спрашивают. А мне и совестно. Не знаю.
Заранее приложила к уху ладонь раковиной, надеясь услышать название несуществующей монографии. Хотел бы я сам знать его. Но я сказал:
– Она называется так: «Об историческом развитии чрезмерного любопытства от Евы до торговок с Сенного рынка».
– Еву выселили из рая. Значит, серьезная книга. Ну пиши, пиши…
Как же, написал! Сотни научных работ! Тысячи! Ха-ха! (Смех, разумеется, был горьким.) «И что же ты теперь собираешься делать, Северов Нестор? – спросил я себя с трагической усмешкой и сам же ответил: – А то, что делает неудачник, когда его розовые мечты и светлые идеалы обращаются в прах! Он, махнув рукой на свою судьбу – а-а, пропади все пропадом! – заливает горе водкой, путается с уличными женщинами, а потом, доканывая свое сердце, разрывая его в мелкие клочья, декламирует стихи Есенина из его душераздирающего кабацкого цикла. Именно так поступают в кино и книгах те, чья жизнь, налетев на рифы или айсберг, пошла на дно. Вот и тебе, бедняга Нестор, не остается ничего другого, как пуститься по этой кривой дорожке».
Я поднялся с постели и осмотрел свой черный выходной костюм – подарок отчима: пиджак и брюки, как и следовало ожидать, были изрядно мяты, будто меня пропустили через какой-то агрегат, где долго и основательно мяли, а затем выплюнули вон, но сегодня их непотребное состояние отвечало моему душевному настрою – опускаться так опускаться, можно начать и с этого. Да и кто из опустившихся расхаживает в отглаженном виде? Не останавливаясь, я продолжил работу над своим новым обликом: застегнул пиджак косо-накосо, его левая пола поднялась выше правой, затем вырвал одну из пуговиц с мясом, приспустил галстук и вытащил поверх пиджака, расстегнул ворот сорочки и, взявшись за голову, яростно разлохматил прическу. Завершающий мазок на этом непарадном портрете я нанес, выйдя во двор, – там у дверей стояло ведро с разведенной известкой – баба Маня собиралась подкрасить летнюю печь, – так вот, я извлек из этого раствора кисть и провел по носам своих начищенных туфель.
– Петрович, ты это зачем? – удивилась моя