Л.Толстой и Достоевский. Дмитрий Мережковский
подлости, а главное – самолюбия. Он не сказал себе никогда: что же мы поставим вместо него? Неужели себя, тогда как мы гадки? Нет, он никогда не задумывался над тем, что он гадок; он был доволен собой в высшей степени, и это была уже личная смрадная, позорная тупость» (Письмо к Н. Н. Страхову от 18 мая 1871 г., см. полн. собр. соч. Достоевского, т. 1, стр. 312, СПб., 1883).
Итак, если кто-либо когда-нибудь был невинен в социализме, по крайней мере, в том социализме, за который преследовало тогдашнее русское правительство, – то это, конечно, Достоевский. Он сделался мучеником и едва не погиб за то, во что не только ни минуты не верил, но что ненавидел всеми силами души. Что же влекло его к этим людям? Не то же ли, что всю жизнь заставляло его искать самого трудного, бедственного, жестокого и страшного, как будто он чувствовал, что ему нужно «пострадать», чтобы вырасти до полной меры сил своих? Или он переходил за черту, играя опасностью среди политических заговорщиков так же, как играл он ею всегда и везде, как впоследствии – в карточной игре, в сладострастии, в мистических ужасах?
Восемь месяцев просидел он в Петропавловской крепости. Один из его товарищей по заключению стал сходить с ума. Федор Михайлович прочел здесь два путешествия по святым местам и сочинения св. Дмитрия Ростовского. «Последние, – пишет он, – меня очень заняли». Он ожидал смертного приговора и, действительно, услышал его.
«Когда осужденных привезли на Семеновский плац и троих уже привязали к столбам, – рассказывает Спешнев, – Федор Михайлович, как ни был он потрясен, не потерялся. Он был бледен, но довольно быстро взошел на эшафот; скорее был тороплив, чем подавлен. Оставалось произнести: „пли!“ – и все было бы кончено. Тут махнули платком – и казнь была остановлена. Но, когда Григорьева, того самого, который уже в крепости стал мешаться в уме, отвязали от столба, он был бледен как смерть. Умственные способности окончательно ему изменили». По словам одного из приговоренных, «многим из них весть о помиловании вовсе не представилась радостною, а как будто бы даже обидною», – как впоследствии выразился Достоевский, «безобразным и ненужным ругательством».
Мгновения, проведенные Достоевским не с вероятием, а с уверенностью в ожидающей его через «пять минут» смерти, имели на всю его последующую духовную жизнь неизгладимое влияние: они как бы передвинули угол зрения его на весь мир: он что-то понял, чего не может понять человек, не испытавший этого ожидания верной смерти. Судьба послала ему некоторое великое познание, редкий опыт, как бы новое измерение всего существующего, которые не пропали даром, которыми впоследствии сумел он воспользоваться для поразительных открытий.
«Подумайте, – устами „Идиота“ говорит Достоевский, – подумайте: если, например, пытка; при этом страдания и раны, мука телесная, и, стало быть, все это от душевного страдания отвлекает, так что одними только ранами и мучаешься, вплоть пока умрешь. А ведь главная, самая сильная боль, может,