Иисус Неизвестный. Дмитрий Мережковский
предвидевшим, чем для Него и для них будет Иуда; «одержимость», «бесноватость» Иисуса в страшном рассказе Иоанна (7, 20; 10, 20), и еще более страшном, у Марка, «сумасшествие» Иисуса, признанное не только братьями Его, но, может быть, и матерью (3, 21; 31–35); второй, освобожденный от креста Иисуса Варавва, Bar-Abba, – «Сын Отца» (так в древнейших подлиннейших рукописях);[92] и последний вопль Сына к Отцу: «для чего Ты Меня оставил?»… Да надо ли перечислять? Стоит только заглянуть в Евангелие, чтобы увидеть, что все оно полно такими «соблазнами», skandala, «тяжкими словами» (Ио. 6, 60); все оно – «прорекаемое знамение», как уже Симеон Богоприимец, держа Младенца на руках, предрек:
Вот, лежит Сей… в пререкаемое знамение. Semeion antilegomenon. (Лк. l, 2, 34).
Странная – страшная, «богослужебная» книга, где, как будто нарочно, на каждом шагу, такие западни-загадки понаставлены. Можно сказать, как это тоже ни странно, ни страшно, что Евангелие – книга наименее «богослужебная» и даже, – разумея «Церковь» не в тогдашнем, первых дней христианства, а в нашем смысле, наименее «церковная» из всех бывших, настоящих и, вероятно, будущих книг.
Страшную Книгу надо было закрыть, заковать в железо, камень, адамант, чтобы слишком свободный дух ее не взорвал и не рушил всей церкви. Но в том-то и божественная сила Церкви, что она это сделала так, что только вечно подавляемым – никогда не подавленным – духом Евангелия она и живет; только этими внутренними, тихими взрывами и движется.
Чтобы, после всего этого, сомневаться в «историчности» Евангелия, надо быть очень плохим историком.
XX
Чувствуется, как иногда вспоминающим трудно вспоминать живую речь Иисуса – эти «странные, тяжкие слова»; как иногда не понимают они сказанного:
Те, кто со Мной, Меня не поняли.[93]
И недоумевают, «соблазняются», а все-таки передают с точностью непонятные слова, нераскрытые и нетронутые, цельные, живые, как бы все еще теплые от «дыхания Божественных уст». Тяжкие глыбы слов нагромождают, не смея прикасаться к ним, обтесывать и сглаживать. Слова слишком глубоко проникли в сердце их; слишком неизгладимо запечатлелось в памяти, чтобы могли они, если бы даже хотели, не записать их так, как слышали.
Мы не можем не говорить того, что видели и слышали (Д. А. 4, 20).
Почему не могут? Потому что слишком любят Его. Вот эта-то любовь к Нему бесконечная – в бесконечной правдивости Евангелия лучшая порука.[94]
XXI
Рост Евангелия похож на то, как если бы случайно, в беспорядке, складывались в один ларец отдельные листки, памятные записки о словах и событиях из жизни Господа, и потом, оживая, срастались бы, как лепестки, в один цветок, так что их уже нельзя было бы разделить, не убивая цветка, и резко противоположные – «противоречивые» – окраски их сливались бы в одну живую прелесть цветка – лица Господня. «Ты прекраснее сынов человеческих», и книга о Тебе прекраснее всех человеческих книг. Но само Евангелие
92
Lagrange, Mars, 415. – Renan, La vie de Jésus, 419 – H. J. Holtzmann, Hand-Commentar zum N. T., 1901, I, S. 294.
93
Acta Pétri cum Sim., С. 10. – Resch, Agrapha, 277. – Qui mecum sunt non me intellexerunt.
94
A. Jülicher, Einleitung in das N. T., 1906, S. 331. – Более тонким чувством человечески-особенного, личного в лице Человека Иисуса обладает эта любовь, и большее портретное сходство, чем у величайших мастеров древней и новой истории, достигается ею невольно и нечаянно.