Избранные сочинения в пяти томах. Том 3. Григорий Канович
того и гляди, девкой-вековухой останется); хочет, чтобы помиловали Гирша – ну если не помиловали, то хотя бы… хотя бы оставили в живых.
– Когда умру… хочу, чтоб меня похоронили там, где похоронят – дай Бог им жизни еще на сто двадцать лет! – моих детей. Хочу лежать вместе с ними.
– Наши дети не приедут сюда умирать. Не приедут, – твердо и печально говорит Шмуле-Сендер. – Так что лежать тебе не с детьми, а рядом со мной. Взять моего Берла. Какой ему резон деньги тратить?
– На что?
– Чтобы лечь рядом со мной… Далеко ехать… И твоим, Эфраим, далеко, хотя им дорога обошлась бы дешевле.
– Когда опустеют наши кладбища, кончится народ Израиля.
Шмуле-Сендер ежится. Он всегда ежится от правды, как от стужи.
– На обратном пути, – говорит он, – к Юдлу Крапивникову заедем. Камень посмотришь.
– А я решил ничего не делать… Мое надгробие подождет… – бормочет Эфраим. – Есть дело поважней.
Дело поважней! Гирш! Ему бы жить да жить, а он не сегодня-завтра предстанет перед военно-полевым судом, а что это за штука, Шмуле-Сендеру объяснять не надо. Как пораскинешь мозгами, несчастнее отца, чем Эфраим, во всей округе нет. Может, это от того, что от разных жен дети… С женами, как с водой. Когда черпаешь ее из одного колодца, то спишь спокойно, а вот когда бегаешь с черпаком то к реке, то к пруду, то к озеру, то к болоту, то и водой немудрено отравиться.
Эфраим входит в избу, где выдают письма и присланные богатыми родственниками деньги. До того как в избе обосновалась почта, тут был главный штаб мятежников, потом, после шестьдесят третьего, когда бунт усмирили, изба отошла к монастырю. Чуть поодаль от нее печалился легкий, почти игрушечный костелик. Костелик сгорел (в него угодила молния), а куда настоятель девался, никто толком и по сей день не знает. Одни говорят, будто его в Сибирь сослали, другие (евреи) уверяют, будто он вместе с пятью россиенскими паломниками отправился в Иерусалим – пешком, через султанскую Турцию.
Старики озираются, ищут взглядом почтаря, но Ардальона Игнатьевича не видно.
Наверно, спит где-нибудь в затишке. Его благородие не намного моложе их – седой, лицо в морщинах, как будто плетеная корзинка, глаза потухшие. Только усы прыткие – так и норовят, как тараканы при дневном свете, уползти во тьму ноздрей.
Спит. Ну и пусть. Эфраим и Шмуле-Сендер подождут.
Водовозу не к спеху. Белый Берл, видно, еще даже пера в чернильницу не обмакнул. Не спешит и Эфраим. От Церты чего ждать?
Пусть Ардальон Игнатьевич спит. Они посидят на крыльце. Тоже маленько вздремнут. Человек спит – горе спит.
А горе у них у всех – и у Эфраима, и у Шмуле-Сендера, и у почтаря.
Померла у Ардальона Игнатьевича жена – Лукерья Пантелеймоновна, преставилась перед самым Покровом, сама намучилась и его, солдата своего верного, измучила. Пусть спит. Пусть. Человек спит – горе спит.
Старик Эфраим, Шмуле-Сендер, Авнер, жена корчмаря Ешуа Морта со своими близнецами шли за гробом