Избранные сочинения в пяти томах. Том 3. Григорий Канович
у меня для тебя, Эфраим, невеста! Уж эта точно не умрет. Потому что все время околачивается на кладбище и оплакивает других. Зовут ее Двойре-Дада. Дада – прозвище. Она никогда не говорит «нет!», а только «йе-йе» – «да-да».
Что за наваждение?
После того как стукнуло ему восемьдесят, все его жены начали ему сниться то в отдельности, то вместе. На прошлой неделе он видел такой сон:
приходит Гинде, первая его жена, ложится в постель, требует, чтобы и он, Эфраим, лег;
только лег – стук в дверь;
слезает с кровати, открывает, а там Двойре, вторая его жена, та, которую Шмуле-Сендер ему сосватал;
и она – в постель;
Двойре-Дада – справа, Гинде – слева;
и ждут;
а он не шелохнется – застыл на пороге, в одной сорочке, чешет голую грудь;
снова стук;
Лея!
И тут Эфраим проснулся.
Стыд и срам видеть такие сны. Да еще в его возрасте. Но жены словно сговорились – приходят в его сновидения, как покупатели в лавку, пялят друг на дружку глаза, делят его на три части, как воловью тушу:
Гинде, первой его жене, – руки.
Двойре-Дада – ноги.
Любимице Лее – грудь.
Тьфу!
Во сне они все молодые, а он – старый. Чего старому покоя не дают?
Эфраим сидит в молельне и вспоминает всех своих жен.
Двойре-Дада была хорошей женой, но занудой и скупой, как все старые девы. Но ни ее занудство, ни ее скупость так не донимали Эфраима, как это ее вечное «да-да!».
Хоть уши затыкай! Со всех сторон на голову бедного Эфраима обрушивалось «да-да», «да-да», «да-да». Словечко жены подстерегало Эфраима в каждом углу, в чулане, на чердаке, часы с тяжелым маятником тикали: «да-да, да-да», птицы на ветвях выводили: «да-да», половицы поскрипывали: «да-да». Паршивая присказка заменяла Двойре все глаголы и существительные.
Иногда и в постели до слуха обессиленного Эфраима ни с того ни с сего долетало:
– Да-да… Да-да…
То ли как просьба, то ли как укор.
Поначалу Эфраим проклинал тот день, когда поддался на уговоры своего друга Шмуле-Сендера и обвенчался с Двойре, хотя и признавал все ее достоинства (и немалые!). Она была удивительно чистоплотна, бережлива, предана до судорог, любила пасынка Шахну – первенца Эфраима, любила как своего родного сына, ничего не жалела для него, не делала различия между ним, сыном Гинде, и Гиршем, их общим с Эфраимом чадом, целыми днями Двойре не бывала дома, кого-то обмывала, оплакивала, пропадала на кладбище, ухаживала за всеми могилами, даже за теми, которые давным-давно мхом обросли, не пропускала ни одной похоронной процессии, всегда шла впереди вместе с родственниками покойника или покойницы, поддерживала их под руку, шептала свое непостижимое «да-да», обязательно заглядывала в яму и, примеряя ее к себе, искренне и громко причитала (слез у нее было больше, чем у любой другой местечковой бабы), потом возвращалась домой и на все вопросы домочадцев, начиная с материи, из которой сшит был саван, и кончая