Под крышами Парижа (сборник). Генри Миллер
естественно, не согласилась бы с тем, что ее собственная натура сплошь из железа и что в дисциплине она видит единственное спасение.
– Он верит в свободу, – говорила она таким тоном, как будто идея свободы абсолютный хлам.
Чему вторил и Морикан:
– Да, американский ребенок – это маленький варвар. В Европе ребенок знает свое место. А здесь он правит.
Увы, все это слишком походило на правду! И все же… Он лишь забывал добавить то, что знает каждый образованный европеец и о чем он сам слишком хорошо знал и в чем многажды признавался, – что в Европе, особенно в его Европе, ребенок становится взрослым задолго до того, как вырастет, что он вышколен до маразма, что он получает образование не только «варварское», но еще и жестокое, безумное, бесполезное и что жесткие дисциплинарные меры могут иметь результатом хорошо воспитанных детей, но редко – свободных и независимых взрослых. Более того, он забывал сказать, что именно таким было его собственное детство, забывал объяснить, что сделали с ним самим хорошие манеры, дисциплина, утонченность и образованность.
Чтобы оправдать себя в моих глазах, он под занавес объяснял моей жене, что я анархист от рождения, что мое чувство свободы исключительно личного свойства, что сама идея дисциплины несовместима с моей натурой. Я был бунтарь и законоотступник, так сказать, духовный урод. Моя функция в жизни – создавать беспокойство. При этом он весьма скупо добавлял, что такие, как я, нужны. Затем, как бы увлекшись, он продолжал прописывать картину. Он был также вынужден признать за очевидный факт, что я куда как хорош, добр, мягок, терпелив, снисходителен, сдержан и милостив. Как если бы это уравновешивало дикость, жестокость, безрассудность, вероломство самой квинтэссенции моего существа. В этом смысле он мог даже сказать, что я способен таки к пониманию дисциплины, поскольку, как он выражался, мое писательство базировалось исключительнейшим образом на самодисциплине.
– C’est un être bien compliqué[74], – заключал он. – К счастью, я понимаю его. Я вижу его насквозь.
С этими словами он прижимал большой палец к крышке стола, как бы раздавливая вошь. Это был я под его большим пальцем, аномалия, которую он изучил, проанализировал, препарировал и мог объяснить, когда это требовалось.
Часто вечер, который начинался благодушно, заканчивался развернутой дискуссией по поводу наших домашних проблем, что было мне ненавистно, но что все жены, кажется, обожают, особенно когда под рукой кто-нибудь сочувствующий. Поскольку я давно отказался от тщетных усилий прийти к какому-либо согласию с женой посредством дискуссии – с таким же успехом можно было бы обращаться к каменной стене, – я ограничивал свою роль исправлением ложных понятий и искаженных фактов. По большей части я воплощал собой гробовое молчание. Вполне отдавая себе отчет в том, что у медали две стороны, бедный Морикан силился придать дискуссии более фундаментальную основу.
– От людей типа Миллера ничего не добьешься, – говорил он моей жене. – Он мыслит не так, как мы с вами. Он мыслит кругами.
74
Это совсем непростой человек