Три лика мистической метапрозы XX века: Герман Гессе – Владимир Набоков – Михаил Булгаков. А. В. Злочевская
между гениальным, но еще недостаточно образованным, а иногда довольно безвкусным юношей, и маститым гением, соединяющим в себе запасы пестрого знания с полной свободой духа» [Н1., T.2, c.386–387].
Прочувствовав изнутри в процессе перехода с одного языка на другой возможности каждого из них, сильные и слабые его стороны, сделав их своими и, очевидно, уже иным, не отчужденным взглядом иностранца осматриваясь в иноязычных мирах, Набоков приступает к сотворению новой, полилогической модели мира, где он «снимает сливки» с многоязычной палитры мирового искусства. Пиршество многоязычия в «Аде» – богоборческая в своей сути попытка Творца романа вернуть человечеству изначально единое Слово, которым оно обладало до библейского «разделения языков».
В «Аде» сочинительство осмыслено как единственный способ преодоления экзистенциального трагизма человеческой жизни [Н1., T.4, c.212], а высшая реальность сотворенной действительности окончательно заняла место реальности в кавычках, «бывших ей вместо когтей» [Н1., T.4, c.212], которыми она, чтобы продолжить свое существование, вынуждена «цепляться за вещественность» [Н1., T.4, c.212]. Отнюдь не «жизнь действительная», а высшая реальность бытия индивидуального сознания творца предоставляет художнику материал для сочинительства. Единственно достойный предмет истинного искусства – жизнь воображения, понимаемого как форма памяти, вобравшей в себя личный и культурный опыт человека, а значит, не только его личные воспоминания, но и память о том необъятном мире художественного вымысла, который предоставляет ему искусство.
Единственно истинна в «Аде» реальность художественного текста, пронизанного реминисценциями («воспоминаниями») из мировой литературы: даже виноград здесь пушкинский [Н1., T.4, c.243], а Люсетта пользуется платком, искомканным «в столь многих старинных романах» [Н1., T.4, c.355]. Густая сеть скрытых и явных аллюзий и парафраз из произведений русских писателей XIX в., подобно системе капилляров, пронизывает художественную ткань романа: это реминисценции пушкинские [Н1., T.4, c.20–22, 42, 110, 155, 167, 238, 251–252, 308, 437], лермонтовские [Н1., T.4.c.26, 167, 176, 236, 255, 317, 421–425], тургеневские [Н1., T.4, c.50, 105], чеховские [Н1., T.4, c.87, 113, 114–115, 227, 188, 286, 414–416, 439, 495], толстовские [Н1., T.4, c.13, 34, 35, 38, 66, 165, 167, 231, 291, 314], из Достоевского [Н1., T.4, c.46, 235–236, 346] и др.
Однако в «Аде» полигенетичность[102] текста, помимо очевидной функции гротескового пародирования и «снятия» литературной традиции классического романа, обрела и принципиально новое качество.
«Слава Логу» [Н1., T.4, c.42, 50] – эта ключевая фраза ориентирует роман на известный евангельский текст:
«В начале было Слово, и Слово было Бог. Оно было в начале у Бога. Все чрез него начало быть. В Нем была жизнь, и жизнь была свет человеков» (Ин.1.1–4).
Набоков творит свой эстетический аналог христианской концепции Логоса. А усеченная форма (Лог вместо Логос) подчеркивает не только нераздельность Бога и Слова, но и, что для автора романа гораздо важнее, суверенную самодостаточность его Лога по отношению к Логосу религиозному. Обратим внимание на игру
102
Ср.: