Знамя Великой Степи. Анатолий Сорокин
Кули-Чур оказался немного левее, на месте, где всегда находился привычный Егюй.
– Егюй… где? Где Изелька? – оглядываясь по сторонам, крикнул хрипло Гудулу.
– Не знаю, не видел… Не останавливайся, гони, дьявол, им нет конца!
– Егюй!.. Изель! – Повод резко натянулся, но конь, сильно подхлестнутый плеткой сердитого Кули-Чура, пошел с новой стремительностью.
– Егюй! Изелька! – ревел Гудулу, вращая бешено головой.
– Гони, дьявол! – кричал Кули-Чур, как он уже кричал на него давней жарко-багровой, немыслимо плотной ночью, и стегал, сек, хлестал короткой плеткой коня.
– Изелька, паршивец! – безотчетно гневался Гудулу, почему-то желая немедленно увидеть толстогубого сорванца.
– Е-гююй!
Ни Егюй, ни Изель не отзывались, место Егюя занимал Кули-Чур, и теперь широкоплечий, тяжеловесный тюрк, черный как непроницаемая ночь, стал щитом, селем, лавиной, следовать за которым легче и проще.
Получив возможность перевести дух, Гудулу опять оглянулся.
– Изелька! Изелька, паршивец, ты где?
Было странным, что ночь расступается, выпускает в легкий рассвет, на ветер, бьющий в лицо утренней свежестью, стесняет приятной истомой холода розовеющей пустыни. Радостно было чувствовать себя живым, видеть впереди надежную спину Кули-Чура, впускать в себя робкое утро и его возбуждающие токи нового близкого дня.
Непроизвольно перестав гнать коня, Гудулу долго ехал точно во сне, не задумываясь, куда и зачем, пока не уперся в Кули-Чура.
Мир, терзавший всю ночь, алчущий его гибели, мир безжалостный и жестокий, словно вздыбился в последний раз оскалившимся конем и рассыпался в прах у него под копытами. Тишина! Обнимала одуряющая тишина, накрывшая розовеющие пески утренней свежестью. В одно мгновение скалящаяся слева и справа, вдогонку и впереди, хищница-смерть отступила, позволив упасть лицом на гриву задыхающейся лошади, покрывшейся пеной. Тутун Гудулу не успел толком подумать и остро почувствовать, что в нем и вокруг, в одно мгновение наполнившись сумасшествием. Рвущее жилы не напрягом руки и сабли, пытающейся достать чье-то мерзкое тело, а восторгом, что доставать больше некого. Некого! Нервной дрожи, сумасшедшего отчаяния, предельного напряжения отчаянно работающих рук – одной, взбрасывающей щит и другой, размахивающей саблей – больше нет. Оставшегося в ночи безумия, которым он только что жил, способного вопить, сострадать, сомневаться, сочувствовать, сжиматься от страха не успеть опередить занесенную саблю противника больше нет, упав тишиной и блаженным покоем. В один безотчетный миг он словно вышел из оглушающего отупения, наполнявшего ненавистью и презрением ко всему безумно мечущемуся, размахивающему окровавленными саблями, пиками, громыхающего щитами. Мир жадный и ненасытны, воинствующий, которому нужно было или безоговорочно подчиниться, стать рабом в кандалах, или, напрягаясь на пределе отчаянной безысходности, покончить навсегда, изрубить, рассыпался, перестал существовать, требовать его смерти, представ