Афины и Иерусалим. Лев Исаакович Шестов
могли бы сказать, как теперь говорят: «низшие категории бытия суть более сильные, высшие – более слабые». И это было вполне «разумно», хотя хорошего тут мало, хотя в этом нет совсем ничего хорошего. Хорошо было бы, если бы высшие категории были более сильными. Но требовать от разума, чтоб он признал, что высшие категории есть самые сильные, – значило ли бы насиловать (α̉ναγκάζειν) разум? И разве разум покорится силе, откуда бы она ни пришла? Можно было говорить, как нам говорили Παρμενίδης α̉ναγκαζόμενος (Парменид принуждаемый), даже Θέος α̉ναγκαζόμενος (Бог принуждаемый), но сказать νου̃ς α̉ναγκαζόμενος (разум принуждаемый) – хотя бы и самим добром, как бы мы добро ни превозносили, если бы мы даже решились, вслед за Платоном, утверждать «οὐκ οὐσίας ο̎ντος του̃ α̉γαθου̃, αλλ’ε̎τι ε̉πέκεινα τη̃ς οὐσίας πρεσβεία̃ και δυνάμει ὑπερέχοντος»[20] – кто посмеет сказать такое? Кто решится утверждать, что истина «Сократа отравили» в близком или отдаленном будущем перестанет существовать и что (сейчас это самое для нас главное) сам разум должен будет это признать, хотя и не по своему почину, а по принуждению (α̉ναγκαζόμενος) чего-то, что его превосходит силой (ὑπερέχοντος δυνάμει)? Есть такая сила, которая повелевает и над истинами?
Не может быть двух мнений: такой силы нет.
И все же Платон этой силы искал и за этой силой шел туда, где, по общему убеждению, ничего нельзя найти: к смерти. Но нужно признаться: Платон не нашел того, что искал. Или так, пожалуй, вернее будет: Платону не удалось донести и до людей то, что он нашел за пределами возможного знания. Когда он пытался показать людям обретенное им, оно на его глазах загадочным образом превращалось в свою противуположность. Правда, и это «противуположное» пленяет и чарует нас тем отблеском неизреченного, который будит в смертных воспоминания об изначальной безмерной и сверхъестественной полноте и красоте бытия. Но неизреченное осталось неизреченным. «Творца мира увидеть трудно, а показать его – невозможно». Неизреченное есть потому и постольку неизреченное, что оно, по своей природе, противится – не воплощению вообще, как мы склонны думать, – а окончательному, последнему воплощению. Оно воплощается, но не может и не хочет превратиться в знание, ибо знание – есть принуждение, принуждение же есть подчинение, лишение, отнятие, в последнем счете таящее в себе страшную угрозу, acquiescentia in se ipso, – человек перестает быть человеком и становится одаренным сознанием камнем. Παρμενίδης α̉ναγκαζόμενος υπ’αὑτη̃ς τη̃ς α̉ληθείας. Парменид, оглянувшийся на истину, уже не есть больше тот Парменид, который, как впоследствии Платон, отваживался идти в никому не известную, только обетованную людям страну за золотым ли руном или за иным, не похожим на виденные людьми сокровищем, не есть больше живой, мятущийся, беспокойный, непримиримый, а потому великий Парменид. Голова Медузы, которую он увидел, обратившись назад, принесла ему высшее возможное, последнее успокоение. Τη̃ς δὲ του̃ ο̎ντος θέας, οίαν ἡδονήν ε̎χει, ἁδύνατον
20
Добро не есть сущность, но то, что за сущностью и превосходит сущность и достоинством и силой…