Высоцкий и другие. Памяти живых и мертвых. Владимир Соловьев
– вот он и однолюб. Коли муза одна, то и баба одна – это и ежу понятно. Я тут как-то написала строчку про младшую сестру, а у меня только старшая и есть, но по смыслу и звуку старшая в текст не шла. А леди Макбет – классический пример! – то она кормила грудью своих детей, то у нее никогда детей не было. Как когда эффектней. Поэзия – тот же театр. Париж стóит обедни, а искусство – реальности. Однолюбство Бродского, как и его янычары и «несло горелым», – тропы, метафоры, гиперболы.
– Что касается янычар и горелого, могу подтвердить их реальность, – сказал бывший лениградец, без пяти минут москвич, только что закончивший «Трех евреев».
– Да нет же! Как ты понимаешь, поэт сам выбирает свою судьбу, сам все заранее планирует – и неудачи, и срывы, и безденежье…
– …и суд, и ссылку, и слежку, и психушку, и измену любимой, и инфаркт, – закончил я.
– Представь себе! Что угодно. В том числе – гэбуху. Это стратегия, которую избирает поэт, творя свой образ и судьбу – из ничего.
– Подневольный опыт Бродского ты объявляешь актом свободного волеизъявления, расчетом, стратегией? Ты с ума сошла!
Я, конечно, понимал, что Юнна примеривает судьбу Бродского на себя, но – не по чину и не по ноздре. Немного она перебарщивает, хваля его и тем самым примазываясь к нему, но одновременно этим сравнением, которое пусть не выдерживает, зато приподымает собственную планку и отчуждает себя от здешней конъюнктуры, признавая ее приблизительность, мнимость, фиктивность. Однако самого Бродского, в целях той же отчужденности от конъюнктуры, она уменьшает, одомашнивает, уподобляет самой себе – потому что не справиться с ним целиком… и еще – потому что бескомпромиссной своей жизнью-судьбой Бродский предъявил русской литературе и русским литераторам такой уровень, такой счет, такую меру, чтобы выдержать которые надо немедленно, разом отринуть от себя советскую литературную карьеру: все, что накоплено, к чертям собачьим!
– Ты хочешь идеального, а гениального тебе мало, – нашел я наконец формулу и в качестве иллюстрации привел Осины стихи: «Человек размышляет о собственной жизни, как ночь о лампе», хотя каждый сказал бы наоборот – как лампа о ночи. И «человек есть конец самого себя и вдается во Время» – того же автора. Гений не может быть совершенен – в отличие от эпигона. Гений торчит из самого себя, а эпигон укладывается в самом себе – разница.
– А мне все-таки одного Бродского было бы мало, – сказала Лена Клепикова. – Пусть гений, а потому особенно однобок, ущербен, ущемлен. Гений – это патология, диссонанс и одиночество.
– А кто тебе запрещает читать других поэтов? – сказал Фазиль.
– А одного Шекспира или одного Гёте – разве не мало? – сказал я. – Бродский не претендует на монополию. – И тут же поправился, вспомнив Осин императив: – Пусть даже претендует – претензия для читателя не обязательна. Ты говоришь, ему везде плохо, да? Но по-разному: там – изнуряющая жара, здесь – стужа. Здесь – Цельсий, там – Фаренгейт. Бродский – термометр: он политику, любовь, измену, смерть ощущает метеорологически – ему холодно, жарко, горячо, студено невыносимо. Метод не всегда чисто поэтический, часто физиологический, зато как действует! Он сменил