Ослиная челюсть. Александр Иличевский
должна быть зверской. (Как заметил Поркья, сто человек вместе – одна сотая человека.) В общем, так себе положеньице, если учесть к тому же жару, тысячу восемьсот двадцать третий год, раннее-раннее утро и то, что я только что очнулся от себя, лежа на пороге караван-сарая, в пыли и в шкуре хозяйского пса, в ожидании завтрака в виде остатков вчерашнего хáша, еще надеясь на событие…
Толпа, оставив меня целым, схлынула вслед за собственным гулом. Спустя – дверь осторожно, по сантиметру приоткрылась – я успел отпрянуть, пытаясь всмотреться. Паранджа. Пустые руки. Ноль вниманья. Завернув краешек ткани, приоткрыла лицо. Посмотрела в конец пустой улицы. Задержалась взглядом. Я уселся смирно в сторонке. О, как она красива! Посмотрела в небо. И я посмотрел, жмурясь. Столб нисходящего зноя в разреженном голубом. Который, слепя, из белого льется в черный. В тело сна, наполняя его забвеньем.
На крыше
Я обожаю небоскребы, точнее – верхний их этаж, где потолок как будто череп или как будто свод неба, а ты живешь там по касанью, скользя по влажному «че-че», как мысль о воздухе вовне. Оттуда проще недоносков, снующих в воздухе, предвидеть, и там, на крыше, всюду плоско и пусто, так что ненавидеть соседей сверху нет причины; там можно навзничь загорать в чем мать тебя явила свету, вбирая порами голубизну и ею как бы растворяясь, – прозрачным шаром уплывая в затылочную область, где пятном слепым гвоздится солнце…
Однажды я заснул на крыше. Проснулся только в сумерках. Пробудило меня хлопанье крыльев: большие птицы, с головами дремучих ангелов-уродов, слетелись с небес – иль откуда? – и грязно-белыми крылами месили воздух напоследок.
Я ими был замечен. Страшно мне не было. Скорее, любопытно. К тому же все это спросонок мне виделось. Их было трое. Одна уселась на антенне, как на насесте, озираясь на город, где-то в глубине мерцавший, плавно остывая от жаркого движенья дня. Внимание других сошлось на мне, и вдруг одна вразвалку тронулась – вглядеться. Пахнуло падалью, я обмер…
Ну, наконец-то отстранилась. Но оказалось – только чтоб взглянуть на остальных и молвить взглядом…
И вот одна из, жутко взвизгнув, дала начало их круженью. Антенна гулко покачнулась, и зрение взорвалось, стало меркнуть… Вдруг что-то в пах вцепилось мне, дыханье заслонило и остатки света – ударами крыла и болью, мертво когтистой лапой сжав в горсти, подняло в сумерки густые, подбитые пером заката.
Что было дальше? Я проснулся, болидом воздух пробивая, теряя темную прозрачность, перенимая форму у паденья.
Слепок
Тихокрылый ужас влет по раме как забьет и разобьет потоком душных сумерек густейших, снами, что приснились. И не вспомнить толком.
Себя нащупать отпечатком смертной маски в негативе гипса – то же, что наколку на сетчатку наносить, вытравливая лица тех, кого любил, но больше нету, – шрифтом Брайля слепоту убавить в сторону немыслимого света из окна, в котором бьется память.
Посиделки
Едва ли я припомню, как она на самом деле выглядела. То, что я помню, в поле зрения пятна