Солнышко – всем (сборник). Владимир Данчук
молча глядит в своё окно.
А скворец на берёзе всё ярится. Мне жаль, что отец не видит его, не видит, как он весь трепещет, и солнце висит прямо над его чёрной крапчатой головой… Я уже забыл о немце.
И вот вижу его в окне. Разбрызгивая грязь, он быстро уходит серединой дороги, не сворачивает, не обходит луж. Идёт он уже из деревни, хотя наш дом всего лишь второй с краю. Только теперь замечаю, что одна нога у него в подвязанной калоше, другая в растоптанном рваном ботинке. Пустая котомка плоско прилипла к изодранной спине.
Бросив цигарку и взвизгнув стулом, отец вскакивает, кидается к залавку. Схватив нож неумело давит им на прижатый к стене ситник и, кое-как отпилив кусок, кричит, протягивая его мне:
– Догони и отдай!
– Ему? – спрашиваю я глазами и не знаю, что делать. Очень медленно беру кусок, но всё стою.
– Беги! – кричит отец.
Меня разрывает зло, а я ещё больше распаляю себя; «Они ж тебе руку… Ну отдай, отдай всё! Весь хлеб, все вентери… Будем сидеть без рыбы, без хлеба. Пусть…»
Немца я догоняю в поле. Забегаю вперёд и зло выбрасываю перед ним руку с куском:
– На!..
– Найн! – резко, как отрубает, отмахивает своей рукой немец и ещё твёрже нашагивает вперёд.
– Гад! Не ходи больше… – на всякий случай кричу ему вслед и, как камень, сжимаю в руке кусок.
Вольный густой ветер пузырём надувает мою рубашку колышет редкие просыхающие на межнике былинки…
И всё сверлит, точит высокое небо беззаботной своей песенкой лёгкий жаворонок.
Я слышу его, как во сне.
Владимир Чугунов. Деревенька
Повесть
Всё это вспоминается мне, как во сне. Встают перед глазами светлые дни моего детства, той счастливой поры, когда не помнишь, что было раньше, а что потом, и, в общем-то, это не важно, в памяти отчётливо сохранились лишь эти коротенькие эпизоды, но такой удивительной яркости, что хорошо помнятся даже запахи, выражения лиц, глаз, голосов, как это бывает только во сне. Но сон этот – детство, которое, чудится мне, начинается с того цветущего сада, за глиняной стеной хлева, с соломенной крышей, с того дубового бревна, на котором, отдыхая от косьбы, сидит дедушка Миша и, щуря подслеповатые глазки, смотрит на блестевшую в грядках укропа, моркови, гороха росу. Я сижу рядом в чёрных трусишках, босенький, усердно натягиваю их на покрывшиеся коростами колени и зажимаю большим пальцем пупок, кажущийся мне чем-то лишним на моём гладком, сытеньком животе.
– Что ты его припёр? Ай стыдишься? Не тро-ож, – говорит дедушка. – Ты, мил человек, через него мамку в утробе сосал, и это тебе знак, что «земля еси и в землю отыдеши», когда помрёшь.
– Да разве и я помру, деда?
– Нешто ты лучше других? Все помрём, милок, – говорит спокойно дедушка. – Одни прежде, другие немножко погодя, конец один.
Я вспоминаю серое лицо старшего маминого брата, которого хоронили прошлогод, как выражается бабушка, и спрашиваю:
– И всех-всех – в гроб закопают?
– Все-эх, – равнодушно отвечает дедушка.
Я