Писатель-гражданин. Семен Венгеров
действует талант, но за то он кастрат, бесплоден, своего ничего не родит, но за то лелеет, растит и крепит детей гения».
С тех пор, как написаны эти слова, теория не то что полной бессознательности творчества, но строгой его зависимости от условий, вне его лежащих, сделала огромные завоевания: страшно сузила историческая школа значение авторского произволения и сущность писательства сведена к отражательной способности. Если вне условий времени и пространства все еще поставлена самая сила отражательной способности, т. е. размеры и свойства таланта, то в содержании воспроизводимого всякий историк литературы ищет ту незримо в воздухе носящуюся потребность времени, которую всегда нетрудно найти в каждом крупном произведении, ударившем по сердцам «с неведомою силой». Строй теоретических воззрений, лично принадлежащих самому художнику, таким образом, отходит на второй план. С этой точки зрения разлад между Гоголем-художником и Гоголем – мыслителем, представляя, конечно, большой интерес (Потому что, как мы видели из вышеприведенных примеров, обыкновенно наблюдается тесная связь между творчеством писателя и его миросозерцанием), не заключает, однако, в себе никакого непримиримого противоречия.
А все-таки, не по «науке», а просто «по человечеству», есть что-то глубоко-обидное в том, что мы не имеем возможности любить одинаково-горячею любовью всю совокупность духовной личности великого писателя. Грубо выражаясь, выходит, что человек, от которого пошло все то, чем сильна новейшая русская литература, не ведал, что творил. Можем ли мы и должны-ли мы примириться с такою постановкой вопроса, уничтожающей все обаяние, связанное для нас с понятием о волшебной силе всякого писателя-творца, открывающего нам далекие перспективы там, где мы, простые читатели, до него никогда их не подозревали, осмысливающего для нас явления, мимо которых мы до него проходили совершенно равнодушно?
Не помним в точности, кто из русских социологов, разбирая разные теории причинности исторических явлений, говорит и о той «коросте», которою легко могут покрыться эти сами по себе вполне верные теории. Он всецело, конечно, присоединяется к тому, что историческая жизнь есть результат разных органических и непреложных условий. Но, вместе с тем, спешит предостеречь почитателей строго «научного» мировоззрения от одной ошибки, в которой так легко впасть при чрезмерной последовательности. Если, в самом деле, все на свете так причинно, если, так сказать, падение всякого волоса с головы обусловлено целым комплексом подготовительных условий, то при чем тут окажется живая человеческая личность, её стремление к добру и злу и т. д.? Не один-ли тут шаг даже до восточного фатализма? И вот наш социолог энергично вооружается против такого принижения человеческой личности и справедливо называет всякое желание безмолвно покориться пред историческим ходом вещей злокачественной «коростой» на здоровом теле теории исторической причинности. Условия условиями, а живая человеческая