Ахматова. «И я сказала: – Могу». Дмитрий Быков
«я дурная мать, но это вы со мной сделали», или «я дурная мать, но это потому, что моему ребенку так лучше». И действительно, ведь Цветаева как мать (мы говорили об этом в лекции об Алле Эфрон) – это «упадешь – перстом не двину, я люблю тебя как сына». Цветаева никогда не помогает ребенку. Цветаева может заставить его стать чем-то. Цветаева – мать очень строгая. Для Али Эфрон быть допущенной в комнату матери (которая всегда требует, чтобы к ней обращались на «вы») – это праздник. Поиграть с чашечкой Наполеона – это невероятный дар. И Цветаева при этом никогда не скажет о себе «я дурная мать»; даже когда даст дочери пощечину, она предъявит все обвинения ей, а не себе. Ахматова может о себе сказать и вот это. Ахматова не стесняется в стихах быть разлюбленной: «Сколько просьб у любимой всегда! \\ У разлюбленной просьб не бывает». Ахматова не стесняется похоти в стихах: «А бешеная кровь меня к тебе вела \\ Сужденной всем, единственной дорогой». У Ахматовой вообще в стихах чрезвычайно много бесстыдства, того, что прежде в стихи не попадало. И вот в этом сила.
Поэтому мне кажется, что ключевое слово в поэзии Ахматовой, – «Могу», – сказанное, кстати, не в поэзии, а в прозе, в знаменитом предисловии к «Реквиему»:
«В страшные годы ежовщины я провела 17 часов в тюремных очередях в Ленинграде. Как-то раз кто-то "опознал" меня. Тогда стоящая за мной женщина, которая, конечно, никогда не слыхала моего имени, очнулась от свойственного нам всем оцепенения и спросила меня на ухо (там все говорили шепотом):
– А это вы можете описать?
И я сказала:
– Могу.
Тогда что-то вроде улыбки скользнуло по тому, что некогда было ее лицом».
Это абсолютно гениальная, чеканная ахматовская проза. «И я сказала: – Могу». Первое впечатление, которое производят стихи Ахматовой на читателя неподготовленного, – это впечатление силы, впечатление мощи. И это совсем не вяжется с обликом Ахматовой, вечно хрупкой, всегда болезненной, всегда как бы немного умирающей («стала желтой и припадочной, еле ноги волочу»). Гумилев, который тоже с прекрасной мужской мстительностью всегда о ней отзывался, как-то Одоевцевой проговорился. Одоевцева вообще очень убедительно воспроизводит сказанное, хотя, конечно, люди, внимательно ее читавшие, видят, где она подменяет живую речь цитатами из текста, как в случае с Чуковским бывает очень часто. Но Гумилев, видимо, действительно что-то подобное говорил, потому что оскорбленная любовь тут звучит в каждом слове: «Из-за Ани обо мне ходили слухи как о садисте («муж хлестал меня узорчатым, вдвое сложенным ремнем»), говорили, что я собираю своих поклонниц, как Распутин, выхожу к ним в цилиндре, заставляю раздеваться и хлещу». Особенно «в цилиндре» его, видимо оскорбляло. При этом Ахматова, которая всю жизнь о себе пишет, что она больна, что она умирает от туберкулеза, «стала желтой и припадочной», была довольно крепкой, плавала как рыба и спала как сурок, не говоря уже о том, что ела за четверых. Гумилева ужасно раздражало, что она так хорошо