Протосеанс. Валентин Терешин
его, как ребенок, в один прием. Подавай тебе новый. – И ревмя заревела человек-горемыка.
…Он выпроводил ее домой, к отцу с матерью, скупо шлепнув по заду.
– Прощай!
Прошел год. И вот новая пассия.
Когда не было рядом Лены, взгляд его само собою сиротел. Он исподтишка наблюдал, как она дефилировала с животной грацией, и понимал, что нуждается в ней, как ночь в смене утра, как… хладнокровная рептилия – раб солнца – в рассветных лучах огненной звезды…
Без нее его хлестало нагонной волной неурядиц. Он оказывался своего рода в немой пучине собственного замкнутого общения, и Госпожа Неустроенность прохладно и больно касалась его своим наэлектризованным газовым шлейфом…
Эвергетов тогда еще глубже напрочь уходил внутрь себя, и прошло очень много еще дней прежде, чем он понял, что брошенный якорь на траверзе порта ожидания это – не выход.
В воздухе день ото дня всё становилось теплее, и выстуженные за ночь воспоминания о девочке по утру всё отзывались убийственным ноем под ложечкой, и Эвергетов, извергая рык, как в глухом безумстве, смыкал хищные челюсти. Это некая сила, копошившаяся в нем, неприметно и упрямо, заставляла продираться его дальше по-над хлябями незадававшейся ему молодецкой жизни – будто бы под блюз наследия отринутого гения-краснодеревца, и отца-дизайнера, чьи творения безвестно пребывали в состоянии ожидания следующих дерзаний.
Когда-то с одинаковым самоотвержением ухаживала Эвергетова-вдова за детьми-разнолетками. Старший, Васенька, серьезный, он всё к наукам тяготел. Уехал в 68-м на Урал – так и поминай, матка, как звали первенца. Наезжал однажды в родное гнездо – в семьдесят пятом (подумать только!) и после навсегда погряз в делах и семье.
Средний, Толик, на пять лет старше Жени, автомеханик и работяга, выруливает, где-то, будь бог милостив, обратно к дому, может еще повеселит мать своим приездом, снедаемую горечью обиды за сыновние-то не ласки…
Но не дождалась… Ни одного, ни другого. Умерла от неизбывной тоски, в 91-м, жаль только младшего, Женю, не на окрепших ногах еще, осиротеет, как пить дать, без материнского-то надзора… Вот немилость!
А Жене подоспело семнадцать. Сообщать было некуда, адресов братьев никто не знал, и похороны матери прошли чудовищно неслёзно и казенно организованно.
С того самого дня Евгений и претерпел в себе первый ощутимый толчок. Во сне почему-то стали навязчиво являться какие-то голые степные панорамы да на них табун гонимых страхом лошадей и, где-то над всем этим, – черная дыра бури, как некий знак, или символ, значение которого он якобы подсознательно прочитывал, но объяснить прочитанного долго не мог. Одного не знал он, что когда он сам нередко отрешался от реальной среды – ровно «умирал», как насекомое, тело его стыло, а взгляд обретал зловещий красный оттенок, насыщаясь кровотоком сосудов; и цвет глаз серо-перламутровой глубины обрамлялся рамкой из животворной крови. Этот метаморфоз и увидела однажды Лена, в будущем, что сослужило