В мире отверженных. Записки бывшего каторжника. Том 1. Петр Якубович
было относиться серьезно. Не знаю, точно ли знал он в старину лучшую жизнь, но теперь, совершенно обрусевший и ошпаневший за двадцать лет хождения по Сибири и каторге, он был ярким представителем кобылки – сегодня жиганом, завтра майданщиком, сегодня артельным старостой, завтра кандидатом в сухарники. Арестанты недолюбливали Мацкевича, считая его пустым "боталом", а такие, как Левшин, даже и "язычником". Однако в описываемой стычке с казаками он обнаружил внезапно такую сторону характера, какой, признаюсь, я совсем не ожидал от него. Один из всей толпы он имел мужество подойти к уряднику и громко заявить ему, что "так, мол, не годится". В ответ на это заявление урядник размахнулся и со всего плеча ударил Мацкевича по лицу, так что у того брызнула кровь из носу… Мацкевич, однако, и тут не испугался.
– Что ж, – сказал он философически, обтирая полой халата окровавленное лицо, – бейте, ваша воля… А только так все-таки не годится – больного сапогами топтать.
Но урядник бить больше не стал; порыв энергии успел у него пройти и смениться вялым равнодушием ко всему на свете. "Казачишки" еще покричали, побегали, погрозили… Погрозили и мне прикладом, когда я тоже разинул было рот и стал "чирикать", но бить не решились… И наконец мы тронулись в путь, посадив все-таки больного на подводу. И, странное дело, эти же самые казаки, только что показавшие себя в таком зверском, возмутительном виде, потом, в дальнейшем пути, оказались добродушнейшими и милейшими малыми! Через каких-нибудь два часа времени они успели сойтись и почти сдружиться со всей партией; начались общие песни, разговоры, шуточки… А тот самый Васька, который топтал ногами больного арестанта и грозился его прикончить, очень мило со мной беседовал, обо многом расспрашивая, интересуясь разными научными открытиями, тем, как люди хорошо и умно в других странах живут, и искренно негодуя на многие из существующих у нас порядков. Когда же я напомнил ему о недавней сцене с больным и об его несправедливости, он сконфуженно лохматил себе волосы и говорил:
– Горячий я человек!..
Шпанка же и подавно, обо всем забыла, как будто ничего не случилось такого, что не было бы в порядке вещей. Сам Мацкевич-Кожевников весело заговаривал со старшим и, по крайней мере наружно, нимало не злобствовал.{12}
Заканчивая свои воспоминания о дороге, скажу прямо, что если бы был у меня какой-нибудь заклятый враг и я непременно должен бы был осудить его на величайшую, по моему мнению, кару, то я избрал бы путешествие в течение трех-четырех лет по этапам. Осудить на больший срок у меня, право, не хватило бы духу… Да! для интеллигентного человека нельзя придумать высшего на земле наказания… Описывая невзгоды и кошмары этапного пути, я забыл подчеркнуть одно еще обстоятельство, которое, быть может, и составляет главный его ужас и пытку: это – необходимость покидать место, на котором вы только что расположились, обогрелись и намеревались отдохнуть; необходимость куда-то и зачем-то тащиться по грязи и холоду для того только, чтобы вскоре опять свить
12
В письме к Н. К. Михайловскому Якубович выражает свои опасения за судьбу этой сцены: "Если уж в "Дороге" цензор счел нужным выбросить невинную сравнительно сцену с казаками-конвоирами, то тем более оснований бояться, что он захочет удалить все, касающееся более высокопоставленных лиц… Таков предел русской литературы, его же не перейдешь…" (Письмо Н. К. Михайловскому от 12 октября 1895 г. – Институт русской литературы Академии наук СССР. – в дальнейшем: ИРЛИ).