В мире отверженных. Записки бывшего каторжника. Том 1. Петр Якубович
человек.
– Медведя повалит… Да просто не хотел… Лень-то, пословица говорит, прежде нас родилась.
– Зачем! Зачем пустяки говорить! – закричал вдруг безмолвно слушавший до тех пор Чирок. – Вот не люблю этого. Парамон – справедливый человек. Он не любит попреков этих да самохвальств, которые при дележке идут: тот больше, тот меньше сробил… У нас, знаете, все ведь иванцы, да хамства… А Парамон этого не любит! Он – справедливый человек. Покаместь работал-то он, так супротив его никого не было. Он по тридцати верхов там выбуривал, где на казенном урке Гришка Хохол с Ванькой Жиганом по полтора отмочили. Справедливый человек Парамон – вот и бросил.
– Затвердил одно, как сорока: справедливый да справедливый! А чего ты сам-то понимаешь в этом деле? Ты ведь и не буривал, почесть, никогда! Ты всю свою каторгу в причиндалах отжил – то прачкой, то банщиком, то больничным служителем.
– Да ни дна тебе, ни покрышки! Бесстыжие шары твои! Нашел чем попрекать: причиндалом я, вишь, был… А были ль у тебя, как у меня, руки так надсажены? Ты сам сейчас сказывал, как ты работал-то, а у меня эвон вся кожа с пальцев послазила, паршивые ваши рубашки стирамши! В шары только наплевать тебе стоит, глот енисейский!
– Чего лаешься, чего ты лаешься, пермяк, соленые уши? Ишь хайло-то разинул! Что ты видел в своей Перме? Что ты знаешь, что понимаешь?
– Ты много знаешь, много горя видел, челдон желторотый!..
– Ну, я-то не желторотый, положим: пятьдесят третий год на свете живу, видал кое-что и знаю. А вот что ты-то знаешь, так то я забывать уже стал!
Я понял, что теперь интересные для меня темы на время исчерпаны, что будет тянуться бесконечная перебранка, и ушел на свое место, в угол камеры. Впоследствии я узнал, однако, что такие перебранки редко кончаются в арестантской среде потасовками; мне кажется, даже реже, чем в культурной среде… Нельзя сказать, чтоб это объяснялось отсутствием у арестантов самолюбия. О! я видал страшные вспышки самолюбия, когда дело касалось отношений с таким человеком, которого они считали в чем-нибудь выше себя… Тогда оказывалось у них такое тонкое чутье к обиде, какое не всегда сыщешь и у интеллигентных людей. Другое дело между собою, со своим братом. У меня волосы становились порой дыбом от ужасных ругательств, которыми они осыпали друг друга: не было такого грубого слова, такого обидного словесного оборота, которым они не старались бы уязвить противника; не только ему самому, но и матери, и отцу, и землякам его доставалось.' Мне думалось, что после такого крупного разговора соперникам ничего больше не остается, как разойтись кровными, непримиримыми врагами… И что же? Через какой-нибудь день, а иногда и час, я видел их опять мирно и дружелюбно беседующими. Переход в неговорение, так часто имеющий место в образованной среде, для них совершенно непонятная и невозможная вещь. Самая страшная перебранка для них, в сущности, не что иное, как пустое словопрение, своего рода артистический турнир. Бывают, конечно, как везде и во всем, свои исключения; но, повторяю, за несколько