Грядущий мир: 1923-2123. Яков Окунев
Пахнет одеколоном; аккуратно выбритые щеки пухлы и розовы; белокурые волосы, зачесанные вверх, блестят. Новенький синий костюм, свежевыутюженные брюки, слеза бриллианта в черном галстуке, лакированные ботинки с желтыми гетрами.
Он весь сверкает. Сияют пенсне, бриллиант, сверкают лакированные ногти. Улыбнулся, – желто блеснули коронки золотых зубов.
– Позвольте представиться – профессор Звягинцев. Щелкнул каблуками, сломался пополам, дохнул на Викентьева мятными лепешками, выпрямился.
Из лаборатории доносится мерное дыхание динамо, пущенного в ход. К нему примешивается свист четырех нагнетательных насосов, накачивающих выработанный газ в баллоны. Двести таких баллонов, точно артиллерийские снаряды, с газом стоят в кладовой, рядом с лабораторией. Уже приготовлен металлический ящик и двести пленок.
Тонкий алый шнурочек губ горяч и сух. Тревожно мечется сердце. Неожиданные мысли: будет ли через двести лет Москва, Россия? Отчего сегодня так жалко солнце? Завтра Викентьев не увидит его. Двести лет оно не будет существовать для него. Небытие на двести лет. Что такое небытие? Сон? Тьма? Нет, ни сон, ни тьма, а что-то такое вне человеческого представления.
Из-за портьеры высунулась голова профессора Морана.
– Готово. Идите в лабораторию.
Ноги словно из ваты. В голове назойливо звенит мотив какой-то песни.
Этот белый операционный стол и три профессора в белых халатах. Больничный запах карболки и эфира. У профессора строгий, ледяной вид.
– Разденьтесь, Викентьев.
Неслушающимися пальцами Викентьев неловко и медленно раздевается. Желтое худое тело в зябких пупырышках. Неприятно смотреть на свои ноги с изуродованными обувью пальцами.
– Лягте на стол. Так. Вытянитесь.
Изящный Звягинцев трудится над Викентьевым, вытирая его тело губкой со спиртом. Малахов, засучив рукава, варит на спиртовке стальной ланцет. Моран смотрит на Викентьева. Его агатовые глазки теплеют.
– Мы сейчас захлороформируем вас. Может быть, вы хотите что-нибудь сказать… передать?..
Викентьев с трудом раскрывает слипшиеся губы. Голос хрипл:
– Мне нечего передать. У меня никого нет. Моран протягивает ему руку:
– Прощайте, милый мой!
Неожиданно наклоняется над ним, дышет запахом сигары и, уколов его щетиной усов, целует в губы. Малахов у спиртовки грохочет.
– Экие нежности! Терпеть не могу!
На лицо Викентьева наложена маска. Вяжущий, сладкий, тошный запах. Далеко, словно из-под подушки, доносится голос:
– Считайте, Викентьев.
– Один, два, три…
Ярко-голубые пятна перед глазами. Тело наливается тяжестью и ленью, становится чужим. В ушах тонкий комариный звон; он становится ярче, звонче, шире, наполняет голову.
– Четыре… пять… шесть…
Язык шершавый, тяжелый. Во рту сладкая слюна. Стол плывет мягкими волнообразными толчками вверх, потом в сторону.
– Пятнадцать… девят-над-цать, – мелет непослушный язык, – двадцать семь…
В засыпающем мозгу слабой