Черное и серебро. Паоло Джордано
>
Синьора А
В день, когда мне исполнилось тридцать пять, у синьоры А. внезапно иссякло упорство, которое я считал ее главным качеством, и, покоясь в слишком просторной для ее тела постели, она покинула наш мир.
Тем утром я поехал в аэропорт за Норой, возвращавшейся из короткой рабочей поездки. Хотя стоял поздний декабрь, зима не торопилась приходить: однообразные равнины, расстилавшиеся по обе стороны автострады, белели под тонкой пеленой тумана, который притворялся, будто он вовсе не туман, а не осмеливавшийся выпасть снег. Нора ответила на телефонный звонок: сама почти не говорила, в основном слушала. «Ясно, – сказала она, – хорошо, значит, во вторник, – а потом добавила одну из тех фраз, которые дарит нам опыт, когда слов не хватает, – наверное, так оно и лучше».
На первой же заправке я свернул, чтобы Нора смогла выйти из машины и в одиночестве брести по парковке куда глаза глядят. Она тихо плакала, прикрывая правой ладошкой рот и нос. Среди бесчисленного множества вещей, которые я узнал о своей жене за десять лет брака, есть одна: в минуты горя ей нужно побыть одной. Внезапно она становится недоступной, не позволяет себя утешать, и я, бессильный свидетель ее страданий, вынужден стоять в стороне; прежде я принимал ее желание спрятать горе за равнодушие.
Оставшуюся часть пути я ехал медленнее: это казалось мне оправданным проявлением уважения. Мы говорили о синьоре А., вспоминали смешные случаи из прошлого, хотя на самом деле смешных случаев было мало, – ничего смешного с ней не происходило, скорее, у нее имелись привычки – привычки, до такой степени вошедшие в нашу семейную жизнь, что стали притчей во языцех: и то, как она каждое утро пересказывала нам гороскоп, который слушала по радио, пока мы еще спали; и то, как устанавливала свою власть в разных частях нашего дома, особенно на кухне, и нам невольно хотелось спросить ее разрешения, прежде чем открыть собственный холодильник; и те мудрые советы, которыми она пресекала все, что казалось ей проявлением способности у нас, молодежи, усложнять себе жизнь; и ее героическое, мужественное прошлое, неискоренимое крохоборство – помнишь, как мы однажды забыли оставить ей деньги на продукты? Она открыла копилку и выгребла всю мелочь, до последнего цента.
Помолчав несколько минут, Нора прибавила:
– И все-таки, какая женщина! Наша Бабетта. Всегда на посту. Даже на этот раз дождалась моего возвращения.
Я не стал говорить, что на картине, нарисованной ею, для меня не нашлось места, и я не решился признаться в том, о чем сам думал в эту минуту: синьора А. дождалась дня моего рождения и ушла. Каждый из нас сейчас придумывал себе мелкое личное утешение. Что нам еще остается, сталкиваясь со смертью, как не выискивать смягчающие обстоятельства, приписывать покойному последнее проявление заботы, обращенной лично к нам, видеть за совпадениями осмысленный план. Однако, рассуждая бесстрастно, с течением времени мне с трудом верится, что все было именно так. Страдание увело синьору А. далеко и от нас, и вообще от всех задолго до того декабрьского вечера, страдание вынудило ее забиться в дальний угол собственного мира – как Нора ушла от меня на парковке, – и там синьора А., отвернувшись от нас, замерла.
Мы так и звали ее – Бабеттой, прозвище нравилось нам, потому что намекало: синьора А. принадлежит нам одним, и нравилось ей, потому что ни у кого такого прозвища не было, да и звучало оно очень по-французски и очень ласково. Эмануэле, наверное, так и не понял, что оно значит; возможно, однажды он наткнется на него в рассказе Карен Бликсен или, что вероятнее, увидит фильм и тогда свяжет одно с другим. Впрочем, он охотно согласился с тем, что в один прекрасный день синьора А. стала Бабеттой, его Бабеттой; подозреваю, что для него это имя было созвучно «бабучче» – так назывались шлепанцы, которые его няня надевала, входя в наш дом, а вечером, уходя, аккуратно ставила у скамейки, в прихожей. Когда Нора обнаружила, что подошвы у тапочек стерлись, она подарила ей новые, но синьора А. отнесла их в кладовку и ни разу не надевала. Она всегда так поступала, никогда ничего не меняла, – наоборот, сопротивлялась переменам душой и телом, и, хотя ее упрямство казалось смешным, а порой даже глупым, не стану отрицать – нам оно нравилось. В нашей жизни, в моей жизни, в жизни Норы и Эмануэле, который в то время с каждым днем менялся до неузнаваемости и колыхался на ветру, как молодое деревце, вызывая у нас тревогу, синьора А. была чем-то постоянным, надежным убежищем, старым деревом с таким толстым стволом, что его и втроем не обнять.
В Бабетту она превратилась в одну апрельскую субботу. Эмануэле уже научился говорить, но за столом еще сидел в детском стульчике, значит, это произошло лет пять или шесть тому назад. Синьора А. не один месяц зазывала нас в гости: хоть разок, на обед. Мы с Норой, ловко отклонявшие все предложения, от которых даже отдаленно попахивало семейными встречами, долго увиливали, но синьора А. не отступала и каждый понедельник вновь и вновь приглашала нас в гости на выходные. И мы сдались. До Рубианы мы ехали странно сосредоточенные, словно нам предстояло совершить не что-то естественное, а поступок, требующий огромного напряжения. Мы не привыкли сидеть за одним столом с синьорой А., тогда еще не привыкли; несмотря на тесное общение, между