Птички певчие. Александр Валентинович Амфитеатров
душе – дыхании Божием; точно потребность хоть на миг почуять, какова она, эта душа, становится порою так велика, что человек, – из той же кафешантанной среды, но еще с душою, еще способный воспринимать и воспроизводить общечеловеческие чувства, – невольно становится для одичалых носителем и героем какой-то забытой правды, любимцем, полубогом. Хорошо это или дурно, опять-таки оставляю в стороне: психология толпы – дело сложное. Смотреть, как вслед за поголовным плачем о блуднице в сосновом гробу выскакивает на эстраду полунагая блудница, еще благоденствующая, и публика, только что рыдавшая, даже не хохочет, а прямо ржет на ее разухабистые цинические коленца, – довольно отвратительно. Но вместе с тем минутка мимолетной грусти как будто немного дезинфицирует удушливую нравственную атмосферу вертепов, где сцена и зрительный зал спорят между собою, – кто хуже. Я уверен, что если бы какому-нибудь Давыдову или Форесто пришла в голову мысль, спев «Пару гнедых» или «Нищую», обратиться к публике с воззванием: «Милостивые государи, в столице имеются так называемые магдалининские приюты для несчастных падших женщин, но средства приютов очень ограничены… Не дадите ли вы в их пользу, сколько кто может?» – я уверен, что посыпался бы дождь пожертвований, ни за минуту пред тем, ни минутою позже того, немыслимый и невозможный.
Час ночи. Сады кончили свою работу. В кафешантанах прошли «отделения»: сцена опустила занавес, и шато-кабак стал просто кабаком, где человеку, неохочему попасть в герои и свидетели скандала, дальнейшее пребывание неудобно. «Что ж нам делать? Не хочется спать», – и, сверх того, как будто еще и не всем успели насладиться… И вот – alea jacta est![7] «Веселящаяся Москва» собирается под яровскую сень, как наполеоновская гвардия на ночной смотр. Все очутились у Яра: и клявшиеся не быть, и неклявшиеся, и храбрые на словах стоики, и робкие Гамлеты.
– Петр Михайлович! Вы-то здесь какими судьбами? Вы же дали зарок – не ездить к Яру?
– А черт меня знает какими! Попал. Присаживайтесь к крюшону.
– Ах, чтобы вам ни дна ни покрышки! Ну сел… наливайте! Что с вами делать!
Яр, таким образом, своего рода проклятие бесснежных сезонов Москвы. Зимою он только довольно частое бедствие, в остальные времена года – фатальное проклятие. Он напоминает ту магнитную гору, о которой рассказ Синдбада-Морехода сохранили нам арабские сказки. В этой горе не было ничего особенного, но, чуть плыл мимо нее корабль, из него тотчас же выскакивали вон все гвозди, и судно шло ко дну. Нет ничего особенно и в Яру. Как ресторан, это даже посредственный ресторан. Москва – старинная столица обжорства и обладает такими блистательными кулинарными капищами, как – кроме разве Парижа – ни один город в мире. И, с точки зрения опытного московского вивёра, человек, способный после завтраков Славянского базара, после обедов Эрмитажа и Тестова, ужинать у Яра – либо круглый невежда в гастрономии, либо ненасытный Гаргантюа. Кухня неважная, даже «по особому заказу», для своей публики; мало же знакомые
7
Жребий брошен!