Кое-какие отношения искусства к действительности. Конъюнктура, мифология, страсть. Александр Боровский
поверил государству и рухнул вместе с ним. Постепенно. Это крушение принимало разные обличья – он (как до этого – его родные, чьи образы он использовал в главных своих вещах) представал то Доном Кихотом, то бытописателем, то (неудачно) фантастом, то модернистом с демиургическими комплексами (в библейских сценах). При этом – не жалел себя, артикулируя пафос и литературщину. Себя он вообще не берег. Дошел до поразительной честности: изобразил «своих» трубачей («комиссаров в пыльных шлемах» и пр.) в виде скелетов. И рядом – себя, дудящим в тот же горн. Дескать – не сдаюсь, доиграю до конца. Все это без фанатизма, а с какой-то иронией и грустью, с пониманием, что труба прохудилась. Слоган «У нас была великая эпоха» Коржев визуализировал в коннотациях собственной экзистенции: отмирания веры и нарастания потерь. Разве это не драма, о которой мы забыли на фоне игры в персонажность (когда примеривается и легко отторгается любая маска, личина)? Постмодернизм с его боязнью больших нарративов отучил нас от понятия «судьба». (Возвращение его проходит с большим трудом и жертвами, причем физическими: Марк Куин недаром лепил свою голову из собственной замороженной крови.) Коржев лепил свою последнюю сквозную серию из собственной судьбы: верности, разочарования, неприкаянности.
Типологичный художник живет от проекта к проекту, он самодоволен, коли успевает представительствовать на выставочном марафоне. Коржев снова ввел в наше искусство понятия «причастность», «ответственность», «судьба».
И вызвал волну, высоты которой я, признаться, не ожидал. Видно, задел что-то очень личное. В художественности ли вообще дело? Укорять Коржева в профессиональной беспомощности – предельно редуцировать дискурс. Если смотреть без предвзятости, трудно не увидеть уровень его возможностей – например, этюд (шинель с двумя пуговицами) говорит о том, что он вполне может (но не готов развивать этот момент) мыслить в категориях поп-арта. Он программно адресуется к такому сложному, немодному материалу, как символизм нарративного толка – Ходлер, Беклин, Штук. В своих обнаженных он добивается (возможно, преодолевая «угрюмство» своей натуры) внутренних свечений, отсылающих к живописи Фрейда. Я не провожу прямых аналогий, все интерференции носят ощупывающий, а не программный характер. Просто и у нас есть свое ремесло, как-то обидно, когда ему предпочитают красное словцо обвинительного плана. Еще раз повторю: Коржев вполне может вызывать эстетическое неприятие, это упертый, неудобный, бьющий в одну точку художник, имеющий какие-то свои внутренние приоритеты, ради которых он «подставляется», не боится быть уязвимым. Если бы критика шла по этим направлениям, слова бы не сказал. Но, увы, дискурс уклоняется от эстетического вектора. И с неизбежностью влипает в совсем другие субстанции.
Мне глубоко неприятна лексика пропагандистов с официальных каналов. Но «случай Коржева», похоже, показал, что уже трудно отличить позиции вроде бы приличных людей от воспаленных