Безумие. Елена Крюкова
С наслаждением шевелила пальцами ног. Шелковые чулочки отливали дразнящим перламутром в тройном свете: Луны, фонаря, тусклого молочного плафона под беленым потолком.
– Об чем, товарищи, спор? Опять сыр-бор?
– Откуда вы, прелестное дитя? Вам давно пора дома быть. У плиты стоять; мужу борщ варить.
– Возьмите меня к себе, Лев Николаич! Буду борщ вам варить! Буду хорошей женой!
Старик сморщился, сотрясаясь в смехе-плаче. Глубоко на брови натянул шапочку. Боланд прекратил хохотать. «Дурацкое ржанье. Старик еще силен. Под него не подкопаешься. Грозится скоро книжку про бред издать. Якобы открытие. После этого открытия… всех, всех… аминазином – заколем… как баранов – ножами…»
– Ласточка, крошечка. Простите старого дурака. Я нечаянно про борщ-то сбрякнул. Я не хотел.
– Он хочет всегда и везде! Люба, берегитесь!
Люба, пышная, с добрым дебелым лицом, румянец вишневыми пятнами – по белой камчатной скатерти толстых сдобных щек; Люба, прозвище – Толстая, а еще Котик, а еще Царица. Как любят ее эти несчастные! В палатах за подол ее хватают. За локоть цапают; лежачие – к себе близко наклоняют; и шепчут, бормочут ей в белое булочное ухо с крошечной красной звездой турмалиновой серьги свое больное, свое святое. Свой вечный страшный, ножевой, топорный бред.
И слушает она. Терпеливая.
И подставляет кудрявую белокурую телячью голову под топор.
Таким и должен быть психопатолог. Терпеливым, хлеще Христа на кресте.
Боланд расстегнул халат. Пуговицу за пуговицей. Люба, приподняв углы розовых вкусных губ, глядела, как он раздевается. Старик ощутил себя лишним, будто в супружеской спальне.
«Молодые. Мое время уехало. Ушел дымящий черный паровоз. На полустанке расстреляли машиниста. Может, у них и правда сладится. Давай, Лева, шевели ножками. Убирайся вон».
Старик уже выходил из ординаторской, когда в спину ему ударил жесткий снежок голоса Боланда:
– А книжка-то ваша когда, Лев Николаевич? Скоро уже?
Старик встал вполоборота, наступил ногой в надраенном башмаке на высокий деревянный порог.
– Тайна. Тайна, покрытая мраком. Еще чуток матерьяльчику собрать. Да на мази все. Не бойтесь.
Улыбнулся тонко, губы – два червячка, и с лица уползают прочь.
«Издеватель».
«А я так тебе все и сказал. Держи карман шире».
Уже спина качалась в проеме незахлопнутой двери, исчезала, когда Боланд крикнул, поросячьи визгнул:
– Почитать-то дадите?!
Дверь стукнула. Люба и Ян одни. Она такая теплая. За этой стеной психи, и за другой тоже. Это как бочонок, и плывет в сумасшедшем море. В людском безумном, черном море. Зачем они врачи? И копошатся в людских отбросах? Он никогда бы не пошел в медицинский институт. К психиатрии не подлез бы на пушечный выстрел. Все случайно. Все погано. Его девушка поступала; за собой тянула. Его мать, старая еврейка из Гомеля, воздыхала, капала капли датского короля в военную хирургическую мензурку: «Ах, Яник, дохтур, то ж такой небесный цимес! уважь дряхленькую мамашу, подай документики,