Безумие. Елена Крюкова
Не вернется! Все, поезд тю-тю, пока граждане на Воркутю! А я тут с вами шутю! Удушила, вот этими ручонками…
Обритая ловко, мгновенно спрыгнула с кровати, подбежала и больно, сложив пальцы гусиным клювом, ущипнула Синичку за голый локоть. На руке Синички расплывался кровоподтек. У нее было все мокрое лицо, так быстро и обильно текли слезы. Манита вытерла ей слезы рукавом рубахи. Синичка прижалась губами к ее руке.
– Ты правда убила своего…
Обритая завопила на всю палату:
– Жрать! Жрать! Всем вставать! Умываться! Водой холодной обливаться! И жрать! Уже несут! Несут!
Женщины в палате вставали. Кто падал с койки на пол тяжелым бревном. Кто медленно выбрасывал скалки ног из-под пододеяльника. Кто уже толкся в дверях, встречая гром кухонной каталки слабыми криками. А кто не поднялся, так и лежал, глаза в потолок, зубы на крючок.
– Да. Я убила. Сынка своего! Крошечную ласточку мою. Маленький совсем. Такой хорошенький. – Синичка показала, растопырив руки, величину ребенка, как рыбак показывает размер выловленной рыбы. – Я аборт хотела. Он мне не нужен был. Я не хотела рожать. А вот родила. Я одна. Я б его не подняла. У меня зарплата восемьдесят.
– Дворничиха, что ли?
Манитин шепот обволакивал трясущуюся головку Синички свадебной легкой фатой.
– Не-а. Хористка. В оперном.
– В театре? – Манита облизнула сухие губы. Ей до смерти захотелось запеть. Заголосить на весь Корабль, и чтобы на камбузе, на капитанском мостике и в клепаном трюме, везде услышали. – Здорово!
– Я его задушила… и пела ему… не хор… нет… Виолетту. Последнюю арию. Простите!.. навеки… о счастье… мечтанья…
Прянула у Маниты из рук. Вверх. Расправила тощие плечики-крылышки. Вот-вот взлетит. Раскинула руки. Потом притиснула к груди. Сжала добела. Широко раскрыла рот. Птица, пой! И пела! Заливалась! Стекла дребезжали. Никель коек драгоценно блестел. Простыни струились на пол атласными драпировками, фламандскими чахоточными кружевами. Голос из Синички вылетал дивный, сумасшедший. Возжигал смрадный воздух вокруг ее растрепанных кудряшек.
– О боже… великий!.. услышь ты… моленья… И жизни… несчастной…
Манита заклеила себе рот ладонью. Рыданье рвалось наружу. Она его не пускала. Держала в клетке.
– Прости… прегрешенья!..
Сгорбиться. Уткнуть лоб в колени. Пока она поет. Музыка. Отец! Ты такого в театрах своих не слыхивал. Пробивает мозг. Застревает дротиком в грудине. Вылетает из-под лопатки острым копьем. А может, тем смеющимся ножом, в руке насильника, в старом осеннем сормовском парке.
– Прости… прости!..
Скрюченная в плаче фигура. Над ней – поющая, летящая.
И ржущая, кишащая, свистящая, кипящая палата. Женщины не молчали. Не слушали, нет. Они пели, вопили, говорили, смеялись, рыдали вместе с Синичкой. Хором.
Синичка была солистка, а они все были хор.
А Манита, единственный слушатель в зрительном зале, горбилась в судороге горя и счастья. Не выдержала – заорала. Мощно. Свободно. В полный голос.