Безумие. Елена Крюкова
наш! Мы новый мир постро-о-о-им!
Под животом Беньки мешались в единую плоть песок, иней, мелкая галька, птичий помет, щепки, ветки, рыбьи скелеты. Узкий лунный луч ощупывал валуны. У вохры в руках фонари. Они услышали его, как он ползет! Сейчас увидят!
– Кто был ничем… тот станет всем!
Бенька сжал зубы так сильно, что за ушами хрустнуло. Еще немного. Вон громадный валун. Его артельщики называют почтительно – Дед. Дед, спаси. Дед, помоги! Укрой…
– Это е-э-э-эсть на-а-аш… последний! И реши-и-ительный! Бой!
Рука вдруг представила, что в ней пистолет. Бенька сжал кулак. В кулаке железо. Он сошел с ума!
– С Инте-э-э-эр… на-а-а… циона-а-а-а… лом… воспрянет… ро-о-о-од…
Бенька перевернулся с живота на спину. Глядел в небо. Вызвездило мощно, неистово; звезды валились с зенита Беньке на лицо, на руки, в рот. Кулак поднялся. В кулаке наган. Тяжелый. Он отнял его у Федьки Свиное Рыло в честной драке. Сейчас он его уложит. За черноглазую. За украденный мир. За отрубленный сморщенный пальчик старухи Люли.
– Людско-о-о-ой! Это есть…
Выстрел! И еще!
Это раскатилось в камнях. Рыба встопорщилась в сизой, медовой толще воды, подняла муть со дна и пошла вверх, подняв морды, вращая звездными глазами.
– Наш! Последний!
Бенька поддерживал левой рукой правую руку. Каждый выстрел отдавал ему в плечо, и его покачивало, будто он взрослый и пьяный.
– И решительный!
Голубые лучи фонарей нашли его, скрестились. Выхватили из тьмы.
Эй! Братва! Яшка! Тут малец! Ишь, червяк! Побег! К лодке ползет!
Сразу кончать будем?!
А хтой-то? Армяшка? кудреватый, а! кудри в инее! белые все!
Да Беньямин из Голгофского барака!
Вставай! Вставай и в строй! Пой! Рот разевай!
На берег из леса вышли песцы и медведи. Волки сидели меж камней и выли на звезды. Собаки свесили розовые языки. По языкам на гальку текла собачья слюна. Звезды текли молоком. В молоке вымокли волосы. Под струями молока вздрагивали губы. Пистолет выпал из разжавшихся пальцев, лязгнул о кровавый мясной гранит. Пуля сама, танцуя, медленно вышла из ствола и взмыла, и порхала снежной птицей, искала, на кого бы сесть, кому бы влиться в душную, черную кровь.
– Б-о-о-о-ой!
И, танцуя, весело поднимая ноги-кочерги, пошел, пошел разудалый пацан на длинный, в ночи, хриплый крик, он же песня, он же гимн, он же гробовой вой; раскинув руки, полетел, сам став пулей, сам настигая и карая, и хохоча от счастья, и ослепнув от воли.
– С Интер… на-цио-на-лом… воспрянет!
Он всех поразил. Всех убил. Он – один – летя и разя – убил всех.
Палачей больше нет. А узники поют!
Спеть вместе с ними! Это песня победы! Песня свободы!
– Род… людско-о-о-ой!
И замолчали. И крик:
– Гражданин начальник… не могем больше… пусти! Или скопом всех – убей!
Молчали. Бенька не видел, не слышал, как подошел охранник в белом овечьем тулупе, убил одного, второго, третьего; как орал: «Щас запоете!»; как, упав на колени, баба вопила и щеки, и косы пятернею