.
успевали забираться на меня и без устали терзать мою мужскую плоть. Мне было плохо. Несколько раз меня тошнило прямо на большегрудых красавиц, чем они нисколько не смущались. Честно говоря, я не уверен, что они существовали вне моего воображения. Учитывая то, чем меня опаивали, в этом не было бы ничего удивительного.
Не знаю, сколько это длилось. Мне удалось насчитать пять приходов блондинки, четыре – брюнетки, рыжеволосая приходила трижды. Я даже не пытался говорить с ними, одно время я был серьезно обеспокоен вопросом, есть ли у меня все еще язык: во всяком случае, я его не чувствовал.
И за все это время, которое, как потом выяснилось, длилось гораздо дольше, чем казалось, я не мог, не в состоянии был заставить себя думать. Я лежал, словно растение, словно труп, не ел, не пил ничего, кроме горячего безвкусного пойла, который мне подносили в одинаковых кубках одинаковые одалиски с одинаковыми улыбками, занимался сексом, ходил под себя и смотрел в украшенный лепкой потолок. Помню, однажды я очнулся и понял, что не знаю, как меня зовут. Это меня не на шутку напугало. Пожалуй, в тот день я был особенно активен, а мои прекрасные тюремщицы проявили первые признаки беспокойства. В тот день (вечер, ночь, неделю?) меня вырвало дважды, и они заставили меня выпить двойную порцию дурманящей жижи, видимо, не желая давать моему размякшему, растекшемуся и разваливающемуся телу ни малейшей поблажки. Они были настроены весьма решительно.
Было очень странно не думать – особенно первое время, потом я привык. Лепка на потолке стала центром и смыслом моего существования. Она напоминала мне красивый, неестественно ровный и уже расползающийся от старости по древесному стволу гриб чаги, и эта ассоциация вызывала слабые, далекие отголоски чего-то, что я тысячу лет назад называл воспоминаниями. Я силился понять, откуда знаю, что такое чага, и что такое деревья, и какими бывают древесные стволы. Я чувствовал, что за всем этим есть что-то еще и это «что-то» имело нечто непривычное в моем новом, душном и однообразном мире – запах. Я пытался ухватиться за этот тоненький отголосок памяти, но он упорно ускользал от меня, дразня сливающимися ароматами. Тут были и запахи людей, которых я не помнил, и другие запахи, влажные и сильные, неживые, странные – я не понимал, я забыл, что может так пахнуть. Всё это сбивалось холодным липким комом и билось под красным потолком моей роскошной тюрьмы, как бьется пойманный зверь в слишком тесной для него клетке. Несколько раз мне казалось, что я не могу дышать, и тогда этот ком словно обрушивался на меня – чага отрывался от ствола и, подрагивая, несся вниз. Он падал мне на лицо, гниющие склизкие споры забивали ноздри и рот, и я понимал, что умираю. Думаю, в те минуты в моих жилах было больше дурмана, чем крови, и тело, протестуя, просто отторгало столь дерзкий и грубый подлог. Но, боги, что я-то мог поделать?
И это длилось, длилось, больше не было ни дней, ни часов, ни минут – только липкий ком коричневых незнакомых запахов, время от времени срывающийся мне на лицо, и жаркие похотливые суки, заливающие мне в рот одуряющее пойло.
А