Плексус. Генри Миллер
о сирых и убогих. На Рождество они щедро одаривали бедноту подарками. Такой размах произвел сильное впечатление на мою мать; видимо, именно поэтому меня отдали в пресвитерианскую школу, а не в лютеранскую.
В тот вечер, делясь с Моной своими детскими воспоминаниями, я вдруг подумал, что надо бы послать старику – он был еще жив – нечто из мною написанного. Я думал, ему будет лестно и приятно узнать, что один из его подопечных стал писателем. Не помню, что именно я отправил ему, но мой поступок неожиданно возымел совершенно обратный эффект. С ближайшей почтой рукопись вернулась обратно, к ней было приложено письмо, написанное на безукоризненном английском. В письме говорилось о его скорби и изумлении. О том, как больно его ранило то, что его прихожанин пал так низко, опустившись до вульгарного описания низменных подробностей человеческой жизни. Было что-то в его письме о мусорном бачке и его ароматах. Это окончательно взбесило меня. Не откладывая в долгий ящик, я уселся за стол и, не стесняясь в выражениях, сочинил вдохновенный ответ, сообщив Робертсу, что он старый, выживший из ума осел и тупица и что всю свою жизнь я старался освободиться от той мертвечины и глупости, которой он нас так усердно пичкал. Желая уязвить его как можно больнее, я ввернул еще что-то про Спасителя нашего Иисуса Христа. В конце письма я в оскорбительной форме посоветовал ему убраться из нашего квартала, в котором он, хоть и втерся самым наглым образом, так и остался чужаком. Подумав, я выразил надежду, что в преподобной обители вместо креста когда-нибудь засияет звезда Давида. (Мои слова оказались пророческими. Старую церковь вскоре превратили в синагогу! Дом приходского священника, где некогда жил наш обожаемый директор, занял пожилой седобородый раввин.)
Отослав письмо, я, разумеется, устыдился. В мои годы все еще строить из себя хулигана – какое ребячество! И в то же время как это по-моему: боготворить прошлое и оплевывать его. Разве не то же делал я с моими друзьями – и с писателями? Извлекая и лелея в себе из прошлого только то, что могло стать материалом для творчества…
Не так давно я взялся перечитать «Письма» Ван Гога, которые с упоением читал двадцать лет назад. Я был потрясен его одержимостью. Он страстно мечтал быть художником, только художником, и никем другим. Для людей подобного склада искусство становится религией. Христос, давно похороненный Церковью, воскресает. Необузданный, горячий Ван Гог искупает прегрешения этого мира своей волшебной кистью. Всеми презираемый, отверженный мечтатель переживает драму собственного распятия. Восстает из небытия, восторжествовав над неверующими.
Ван Гог неустанно твердит о своем желании жить просто. Безудержность и излишества допустимы лишь в средствах творческого самовыражения художника. Здесь он не отказывает себе ни в чем. Его жертва столь безмерна, что рядом с ней тускнеют и блекнут многие прославленные имена. Ван Гог сознавал, что ему не суждено получить признание при жизни; он понимал, что посеянные им всходы будут собирать другие. Но сменятся поколения,