Каменная баба. Илья Бояшов
порой микроскопического, под Машкин хвост неизменно попадалась самая тугая вожжа: и все тогда разбивалось, все разлеталось в стороны – тарелки, стулья и однодневки-партнеры. Дракон огнедышащий брал сокрушительный верх. Бросались в ноги ошалело собиравшим вещи опальным фаворитам собачонки, которых расплескивал по коридорам и комнатам базарный визг. Тряпки выворачивались из комодов. Чад с плиты, на которой подгорала забытая еда, выползал к лестничным пролетам. Смышленая Акулина, хватая лупоглазую сестру-негритянку, забивалась вглубь комнат. Сама же баба, совершенно опрокинутая, разойдясь, бесновалась в расхристанном латаном халате, который только одним своим видом способен был отвратить от нее всех потенциальных любовников. Воинственная поступь Машки Угаровой сотрясала люстры соседей снизу. Вышвырнув очередного сидельца (за безденежье, храп, вонь изо рта, чавканье, угрюмость или, напротив, нахальнейшую беззаботность – всякий повод тогда ей был под руку), бушевала она посреди сотворенного свинства. Пинала деревянные детские кубики, плясала на хвостах взвизгивающих кошек, окончательно разгоняла тыкающихся в нее носами пригретых дворняжек. Разнузданный вопль сотрясал пространство. Искала затем дочерей, находила под кроватью, выволакивала на свет, и уж если припечатывала лапищей по Акулькиному заду, то славная печать надолго отмечала седалище старшей дочушки («Ах, ты, черномазая облизьяна! – неизменно вспоминалась ни в чем не повинная младшенькая. – Полезай на пальму вслед за своим хвостатым папашей!»). Отлупив и охаяв отчаянно плачущих дочек, которые вновь заползали под кровать, еще какое-то время бешено лаяла, готовая крушить все, что только под руку попадется. В то время истинный ад был повсюду, черти торжествовали – знали они, кого начинять злобой.
Носорог, набегая на жертву, но ее не найдя (той достаточно спрятаться за дерево), забывает причину бешенства. Кровь уходит из глаз, гневный пар – из ноздрей. Только что разъяренный, самым мирным образом принимается он щипать травку. Внезапна была ярость бабы, но совершенно по-носорожьи эта злость исчезала. И вот Машка не знала уже сама, отчего возбудилась. Гнев улетучивался, набегало внезапно раскаяние, она хваталась теперь доставать дочек из-под кровати и ласкать их с той же чудаковатой страстью. Невыносима была злоба, но невыносимой делалась и внезапная жалость, когда эта несомненная распущенка тискала теперь между необъятных грудей своих кровиночек. Акулина с негритянкой терпели реки мамашиных слез. В доску обиженные мурки с дворняжками – тоже. И, наконец, вздыхала страдалица и отирала рукавом набухшие гроздьями влаги зареванные глаза. Вновь собирался раскиданный мир, выносился разбитый хлам, метла в руках бабы принималась выплясывать джигу.
Первый десяток безродных Машкиных сожителей биографами пропускается, хотя составленный впоследствии алчной самоотверженностью папарацци ее распутный список того периода впечатляет. Какие-то мохнатые раки-бомжи, извлекаемые