Евразия. Елена Крюкова
и уплывали в ночь. На балконе я не курил – боялся, что он обвалится подо мной. Я курил, сидя на унитазе. Смотрел на оббитый край чугунной ванны. Меня отец купал в ней ребенком. А теперь ребенок вырос, и хочет зверски убить чужую женщину, и боится до полусмерти. Так боится, что готов, бессильно всхлипывая, накласть в штанишки. Детский страх, признаю, но куда нам деваться от нашего детства? Мне часто хотелось прижаться головой к чьей-то широкой и теплой груди, все равно, к мужской, к женской, и порыдать вволюшку. Я обзывал себя бабой и тряпкой и гнал прочь это постыдное желание, как гонят хворостиной в грязной деревне белых жирных гусей. Мачеха была моим каждодневным ужасом. Она кричала мне: «Не кури в ванной! Не кури в кухне! Все шторы прокурил! Все простынки воняют табаком! Не ходи по квартире в грязных сапогах! Не бери деньги у отца, у него их все равно нет! Не пали на газе рыбьи пузыри! Не кидай пустые бутылки на пол!» Мачеху я хотел убить больше всего, всегда, ежеминутно, не таясь, в открытую; однажды я ей так и сказал: «Хорош орать, а то убью». Она захлопнула рот и круглыми глазами посмотрела на меня, а потом изумленно захлопала голыми, без ресниц, веками – хлоп-хлоп, хлоп-хлоп. Похлопала и ушла на кухню. Обдумывать сказанное мной.
Иной раз мне казалось: мы три зверя, и живем в одной клетке. И мучимся, и мучим друг друга. Толстый, мой партийный друг, сказал мне: «Поселяйся один». У меня не было денег на жилье. У меня не было денег на еду. У меня ни на что денег не было. Все думаю сейчас: а если бы отец вдруг взял да и перестал совать мне деньги? Перестал жалеть меня? Что бы я тогда стал делать? А ничего. Все осталось бы так же. Просто я вынимал бы деньги из друзей; потом занимал у других, чтобы отдать этим; потом, не знаю, ограбил бы кого-нибудь на улице, чтобы всем отдать долбаные долги. А может, и кое-что подарить от щедрот душевных. На водку-пиво. В этом случае хорошо разбить стекло богатой машины и стибрить с сиденья барсетку олигарха. Тут тебе сразу и месть, и добыча.
Юность шла и проходила, как тусклый сериал по старому телевизору, и никто не догадывался выдернуть штепсель из розетки, чтобы прекратить этот нудный пошлый фильм. Я-то догадывался. Но самоубийство казалось мне слишком страшным и слишком противным. И потом, я боялся последней боли. Боль была самой отвратительной из всех земных гадостей. Хотя, чтобы откосить от армии, я уж вам говорил, я ножом жестоко изрезал себе грудь и запястья. Кряхтел, кусал губы, но все равно резал себя. Безо всякого зеркала, просто нагнув шею. И следил, как по груди быстро и весело течет кровь на штаны. Раны чуть поджили, синие рубцы затвердели, и я торжественно и нагло явился в поликлинику к психиатру. Мне выписали справку, там стояло волшебное слово: «НЕВМЕНЯЕМЫЙ», – и с этой славной бумажонкой я побежал в военкомат и кинул бумажку на стол главному солдафону. Армии я боялся именно потому, что прошедшие ее рассказывали про нее страшные байки: как там бьют в живот, как заставляют пить воду