Оказия. Анна Шведова
свободной, витиеватой в слоге и раскованной в оценках. И полилась, полилась рекой…
Оболонский откровенно скучал. Подобострастие хозяина его угнетало, необходимость поставить точку в деле не то об исчезновении Матильды и детей, не то появлении в этих местах оборотня (оборотней) приводила в уныние.
За прошедший день Константин не раз и не два прокрутил в своей голове обстоятельства смерти Брунова и говорил себе, что ничего подозрительного не нашел.
Поговорил с лекарем, тот подтвердил, да, мол, апоплексический удар, оно-то и понятно – годы, опять-таки, волнения. Тело похоронено, а с ним – и концы в воду, если и было что подозрительное, о том уже не узнать. Впрочем, ничего мистического Константин не увидел и во всей этой истории с похищением детей и пропажей Матильды. Страшно, жестоко, омерзительно – но не странно. Разве приходится удивляться изобретательности порочной человеческой натуры, умеющей делать деньги и находить способ получения удовольствия на всем и во всем? Исчезновение детей могло объясняться причиной простой, например, перепродажей на юг, и для поиска пропавших незаурядные и дорогостоящие таланты Оболонского не нужны. Поиском должны местные власти заниматься, и все, что столичный гость мог сделать, так это с высоты своего положения надавить на нерасторопных исполнителей, встряхнуть их от лени и нерадения, а при необходимости напугать.
Был, правда, еще и оборотень. Но оборотням дети ни к чему. А если точнее, им безразлично, дети это или взрослые, а потому причина пропажи детей явно крылась в чем-то другом. Пока Оболонский не видел никакой связи между смертью Брунова, исчезновением его дочери и селянских детей и появлением оборотней, существование которых в этих местах еще требовалось доказать. Ах да, была и еще одна странность – неизвестные «сослуживцы». Хотелось бы верить, что слова бруновской экономки простое недоразумение, но…
Но никак не получалось у Оболонского успокоить совесть, хоть убей! Очень не хотел он видеть за происходящим реальных живых людей, детей, которым, возможно, требуется его помощь и его таланты, не хотел замечать странностей и слышать ложь. Потому что тогда он не сможет отвернуться, уйти в сторону, сказать, что это дело не по его рангу и чину… Не хотел видеть, но видел, слышал, замечал. В происходящем было нечто подозрительное. Увы, у Оболонского был немалый опыт замечать то, чего не видят другие, особый, так сказать, нюх, а то, что он отгонял свои подозрения прочь, объяснялось просто: жара. Да-да, именно – во всем виновата жара. Пусть он не изливался потом, как другие, пусть дорогая шелковая сорочка не липла к спине, пусть он выглядел невозмутимой глыбой льда, жару он ненавидел. Она путала мысли, замедляла движения, манила предаться полной и всепоглощающей лени, отпустить самого себя на волю или погрузиться в хандру. Где-то подспудно он понимал бездействие городских и поветовых властей, не желающих носиться по изнывающим горячим полям и лесам в безрезультатных поисках. Понимал, но не оправдывал и безуспешно