Тысяча белых женщин: дневники Мэй Додд. Джим Фергюс
которая так со мной обошлась; могу говорить все, что думаю, не беспокоясь о том, что мои слова сочтут очередным доказательством моего безумия, без неумолимого страха того, что моих детей отлучат от меня навечно – все это в прошлом, и мне нечего терять. Наконец-то я свободна – телом, душой и духом… По меньшей мере свободна настолько, насколько может быть свободна та, что заплатила за это своим чревом.
Но довольно об этом… пока. Теперь я должна рассказать тебе о моих приключениях, о долгой дороге и удивительной стране, которую я увидела. Рассказать о том, как она поразительна, как пустынна и одинока… Ты, едва выезжавшая за пределы Чикаго, попросту не сможешь представить себе всего этого. Город трещит по швам, он вырастает из пепла опустошительного пожарища, наползая и наползая на прерии – так стоит ли удивляться, что дикари бунтуют против того, что город движется все дальше и дальше на запад? Ты не сможешь представить себе толп, человеческого скопления, всеобщей суеты там, где еще в нашем детстве были дикие прерии. Поезд проезжал мимо новых складов недалеко от того места, где я жила с Гарри. (Ты, помнится, так и не навестила нас, Гортензия? …Почему это меня не удивляет?) В этих местах трубы выпускали дым всех цветов радуги: голубой, оранжевый, красный – в воздухе струи дыма смешивались, точно краски на палитре. Это даже красиво – картины кисти безумного бога. Мимо боен, где вопли ужаса бесправной скотины прорывались даже сквозь жестяной грохот поезда, а нездоровый запах заполнил вагоны, точно едкая жидкость. Наконец поезд вынырнул из густого облака смога, точно выбрался из плотного тумана на свежевспаханные поля, вывороченную черную землю и любезные сердцу моего отца ростки пшеницы, только-только выбивающиеся из-под земли.
Должна рассказать тебе, что, несмотря на уверения отца в обратном, истинная красота прерий – не в симметрии вспаханных полей; она возникает там, где заканчивается обработанная земля, настоящая дикая прерия, полная живой травы, – точно живое и дышащее существо, она колышется до самого горизонта. И сегодня я видела луговых тетеревов – их были сотни и тысячи, целые стаи; они разлетались во все стороны, вспугнутые грохотом поезда. Поразительно было смотреть на этих птиц после того года, что я проработала на убогой фабрике, где мы готовили тушки к продаже, – я думала, что больше никогда не смогу есть птицу, до конца дней своих. Знаю, что ни ты, ни другие никогда не поняли бы моего решения заняться столь скудно оплачиваемым трудом, как и жить вне брака с тем, кто настолько ниже меня по положению в обществе – как знаю и то, что вы всегда говорили об этом, как о доказательстве моего безумия. Но неужели ты не видишь, Гортензия, – меня толкнуло в большой мир именно наше детство в закрытом панцире под крышей родительского дома. Я бы задохнулась и умерла от скуки, останься я дольше в этом темном и мрачном доме, и, хотя работа на фабрике оказалась и впрямь отвратительной, я ни капли не жалею о том, что ею занималась. Я многому научилась у мужчин и женщин, которые так же, как и я, занимались тяжелой работой. Я узнала, как живет остальной мир – те,