Евпатий Коловрат. Легендарный воевода. Лев Прозоров
рогульками мизинцев и указательных пальцев.[53] – Вай-улай, шулмас!!! Муу юм саашаа,[54] муу юм саашаа, муу юм саашаа!
Торопливо вскочил в седло, приласкал ременной косой плетью крутой конский круп и помчался – прочь, скорее прочь, поближе к своим, к простому, к привычному, к битве и грабежу…
Старый Телсерг на скаку возносил молчаливую молитву онгону[55] -заступнику, деду Джихангира,[56] Священному Воителю. Пусть Потрясатель Вселенной[57] вспомнит его, возмужавшего и состарившегося в походах под черно-белым знаменем! Пусть рукою своей защитит от чар злых урусутов!
Она ползла на непослушных ногах – таз словно раскололи надвое и набили горячими углями, колени разъезжались, приходилось ползти, словно кошке с перебитым хребтом. Кони чужаков проносились по ней. Ее били нагайками – из тех, что в зимней степи, бывает, сносят с серых плеч крутолобые головы некрупных волков. Совали в спину копьями, не успевая на скаку подивиться глухой дрожи древка – словно ткнули не живую плоть, а заледеневшие плахи мостовой. Кто-то, развернувшись в седле, сек стрелой – и конский бег уносил его за поворот улицы, не давая увидеть, как дернувшееся от удара тело продолжает ползти в каше из снега, грязи, пепла и крови. Ползти три долгих, бесконечно долгих сажени. К тому сугробу, в который чужак стряхнул с копья меховой колобок.
Доползла. Уткнулась в шубку, кровью и морозом обращенную в черный панцирь. Потянулась к ручонке, бессильно растопырившей пальчики – варежка, вязаная рукавичка, слетела, потерялась, – сжала ее в ладони, словно этим могла отогреть маленькое окоченевшее тельце.
Она не плакала. Не было уже слез. Не выла – в пересохшей глотке не было голоса. Где-то орали, шаря в опустевших домах, добивая уцелевших, чужаки, ржали их кони, трещали занимающиеся пожары. Давно уже не грохотало крушившее двери собора бревно, умолкли до последнего взывавшие к дымному небу колокола. Редкий чужак, заглянувший в глухой переулок, видел лишь тело женщины в окровавленных лохмотьях – и гнал мимо мохноногого конька. Тихо было в переулке. И бесшумным инеем оседала на русые волосы рассыпавшихся княгининых кос седина.
Сила оставила ее. Но заклятья бабки-наставницы, даровавшие неуязвимость, остались. Некому было их снять. А может, все было не так. Может, своим отречением она лишила себя только права повелевать Силой по своему усмотрению, но та осталась при ней, храня и оберегая? Или все дело было в древнем законе – Ведающая не может уйти, не передав Силы?
Княгиня знала одно – ей, отступнице, не было дозволено не только защитить мужа. Не только спасти детей. Даже в том, чтобы разделить их судьбу, чтобы умереть вместе с ними, ей было отказано.
Она не помнила пожара, не помнила, как, сыто отвалившись от руин города, уползла за окоем[58] орда. Помнила, как бродила по холму, не узнавая спаленных, выпотрошенных улиц, спотыкаясь о закоченевшие тела со знакомыми лицами. Как забилась в эту камору и пустыми глазами глядела, как в косящатом оконце меняют
53
54
55
56
57
58