Добровольцем в штрафбат. Евгений Шишкин
пришло встревать и рядить передел личного имущества.
– Отдай! – тихо произнёс Фёдор. И тут же взорвался, побелел от неистовства: – Отдай, скотина! Задушу!
В нём что-то заклокотало, как в пробуженном вулкане, и нарастающий бунт против всего окружавшего выплеснулся звериной злобой. Будто не пальцами, а когтями, он вырвал у Лямы сапоги, а потом с малого, но резкого разворота ударил ему кулаком в нос. И тут же – второй раз, уже в разбитую, сразу окровянившуюся рожу… Ляма зашатался, закатил глаза и рухнул на ближнего сидящего мужика. Фёдор и теперь не отступился, бросился на Ляму, вцепился рукой в горло. Он, возможно, придушил бы его в приступе бешенства, вдавил в землю в этом своем бунте, если бы болезненный мужик-сосед не завопил тощим голосом:
– Ой! Что ж это, граждане! Я больной человек. У меня астма. Меня-то за что?
Фёдор обуздал себя. Оттолкнул обидчика.
Ляма, очухавшись, сидел возле ноющего астматика, утирал рукавом расквашенный нос:
– Ну, фраер, ты мине заплатишь. Я тя распишу…
– Заткнись, погань! – сквозь зубы процедил Фёдор, схватил чёботы и – опять же в рожу! – бросил Ляме на его угрозливый, сиплый от кровавых соплей голос.
Охрана стычку заключённых не заметила, а сторонним зекам на чужую склоку наплевать. Только астматик, которого зацепила драка, ещё долго сетовал и кисло морщил отечное лицо с водянистыми глазами.
Уже позднее, когда Ляма затерялся на тюремном дворе среди этапируемых, Фёдор понял, что промашливо покусился на здешний уклад. «Эй-эй, хлопчик, на носу заруби, – зазвучала в ушах предостерегающая выучка Фыпа, – ты вору не товарищ! Тут свои сословья заведены. Вот дворянин до большевиков – высшее сословье. Так здесь и вор. Попробуй-ка в ранешное время голоштанник тронуть барина. Эй-эй! Засекут! Голодом сгноят! Голову сымут! В кандалы закуют. Правота всегда с тем, у кого деньги да положенье! Ты тюремный порядок тоже блюди. Перед бытовиками держи себя коршуном, уступки не делай. Но к законнику на рожон не попадайся. Он тут и есть барин – с ножом за пазухой…»
– Строиться! Живо строиться! – закричал начальник конвоя Воронин, выйдя из тюремной управы во двор. Натянул на голову фуражку, начальственно встопорщил усы.
Его приказ вдесятеро размножили конвоиры.
XII
Сухой жар поднимался от зыбучей песчаной дороги, раскалённой солнцем, – дороги тяжкой не только для пешего хода, но и конной повозки. Вихлявый строй заключённых в маете зноя и голода тащился по пустынным просёлочным вёрстам. Резвая птаха-трясогузка с длинным шатким хвостом, удивясь внушительной толпе упорядоченного шеренгами народа, снялась с придорожной кочки, в петлявом полёте прошмыгнула над озерцом и затерялась над ржаным полем.
– Стой! Привал! – объявил начальник конвоя Воронин и снял фуражку, выгоревшую до белизны на солнце таких переходов.
Без привалов туго пришлось бы и конвоирам: для них путь не короче, хотя время от времени, чередуясь, они ехали на сопровождающих