О войне и победе. Федор Абрамов
с фронта по делам, он зашел вечером к Анохиным и увидел страшную, но для тех блокадных дней довольно обычную картину: в нетопленой комнате лежит на железной койке мертвая мать; а рядом с ней, обмотанный всевозможным тряпьем, еще живой ребенок. Александр Дмитриевич взял ребенка на руки, расстегнул свою шинель и так, прижимая его к своему телу, отогревая своим дыханием, целую ночь бродил по мертвому ледяному городу и только под утро разыскал детский дом. И вот этот-то самый заморыш, которого спасал он, спасали люди, сейчас насилует людей. Нет, он и пальцем не пошевелит. Судить, судить скота. По всем строгостям. Он так и выпалил Анохину. На том конце мягко легла на крючок трубка. Это он помнит. А дальше что? Может быть, именно в тот самый день и произошло это с Анохиным?
Александр Дмитриевич поднял голову и посмотрел по сторонам. Перерыв, должно быть, кончился. Над разгромленными столами трудились официантки. У противоположной стены, за двумя сдвинутыми столами, сидели бородатые юнцы и шумно распределяли места в поэзии:
– Твардовский – устарел!
– Прокофьев… – оратору изменило мужество.
– Старик! Жми на всю железку! Верю в тебя.
– Слушай, – сказал Басюта, – я все сегодня вспоминал…
А как звали Анохина?
А верно, как? Александр Дмитриевич не мог припомнить.
– Да, – насупился Басюта. – Сколько с человеком соли съели, а стали вспоминать – и имени не знаем.
В полном молчании докурив папиросу, он предложил подняться наверх. Раз уж его вынесло на большую волну, надо подзарядиться.
Александр Дмитриевич, как деревянный, поднялся вслед за ним.
Если бы Александру Дмитриевичу предложили написать отчет о сегодняшней дискуссии, то он, вероятно, с поразительной точностью смог бы воспроизвести все детали. И то, как заметно осиротел президиум – обычная утечка после доклада. И какие внушительные потери за время перерыва понес зал, и как один за другим сменялись ораторы на трибуне. Он улавливал реплики в зале. Например, по поводу одного товарища, важно между кресел прошествовавшего по длинному проходу, застланному красным ковром, кто-то сказал: «Ну, понес свою монументальную пустоту на трибуну». И даже сам он был способен к шутке. Когда ему из рядов передали записку: «Саша. Сижу на мели. Выручи пятириком», – он спокойно вложил в записку пятерку и написал: «Придерживайся фарватера – тогда не сядешь на мель».
Словом, глаз и ухо Александра Дмитриевича с какой-то профессиональной обостренностью фиксировали все то, что происходило в зале. И в то же время из головы у него не выходил Анохин. А что с Ленькой? Вылез он из этой каши? А были у Анохина друзья? Что, если он, Александр Дмитриевич, был для него самым близким человеком, и он, как утопающий, протягивал к нему руки в тот день?
«Чушь, чушь, – обрывал он себя. – При чем тут ты? А если бы тебя не было дома? Ведь могло же так случиться, что в то самое время, когда звонил тебе Анохин, тебя не было дома?»
С трибуны, как перископ, выставив отсвечивающие очки, громыхал курчавый оратор:
– Положительный герой…