«Существованья ткань сквозная…». Борис Пастернак
со стихотворением “Чирикали птицы и были искренни”, а слова: “широко, замедленно долго, беззаветно и безотчетно, как глубокую и большую реку держу тебя в руках и дышу тобою” – из письма от 27 мая, невольно напоминают стихотворение из “Сестры моей жизни”: “Лицо лазури пышет над лицом / Недышащей любимицы реки”. “Потребность в поручнях” страсти, “объявляющей тебя арестованной и берущей в железа”, соотносится со стихами из “Поверх барьеров” – “Вслед за мной все зовут вас барышней, / Для меня ж этот зов зачастую, / Как акт наложения наручней, / Как возглас: я вас арестую”. Позже этот образ вновь появился в “Охранной грамоте”, в том месте, где речь идет о марбургской влюбленности в Иду Высоцкую: “…вне железа я не мог теперь думать уже о ней и любил только в железе, только пленницей”. На следующей странице письма к маме слова: “Полусон – ответ на пенье петухов” вызывают воспоминания о бессоннице и утренних петухах из “Отрывка из поэмы” 1917–28 годов и недавнее стихотворение “Петухи” из цикла 1923 года.
Здесь же мы встречаем образ из стихотворения “Я вишу на пере у творца / Крупной каплей лилового лоска”, вошедшего в “Темы и варьяции”. Заметим также, что соседство светло-желтого и темно-лилового было любимым у отца сочетанием цветов. В таком оформлении вышла книга “Темы и варьяции”, в приверженности этим цветам он признавался в письме от 2 августа 1959 года к Жаклин де Пруайяр: “Это был темно-лиловый (почти черный) цвет в сочетании со светло-желтым (цвета чайной розы или кремовым)”[95].
Из светло-желтой бумаги, судя по его словам в письме маме, был им склеен конверт, запечатанный “крупной каплей” лилового сургуча и отправленный в Ленинград с Гиттой. Этот конверт не сохранился, но следы сургуча видны на двух других, посланных в это же время.
Удивительны переданные несколькими штрихами картины первых месяцев их знакомства и близости, потом всегда встававшие перед отцом во время маминых отъездов. Он писал об этом летом 1926 года в письме к Цветаевой:
В разлуке я ее постоянно вижу такой, какою она была, пока нас не оформило браком, то есть пока я не узнал ее родни, а она – моей. Тогда то, чем был полон до того воздух, и для чего мне не приходилось слушать себя и запрашивать, потому что это признанье двигалось и жило рядом со мной в ней, как в изображеньи, ушло в дурную глубину способности, способности любить или не любить. Душевное значенье рассталось со своими вседневными играющими формами. Стало нужно его воплощать и осуществлять[96].
В летних письмах 1924 года звучит лирический порыв, который отец приравнивает к “настроению лета 17 года”. Это было лето его любви к Елене Виноград, выливавшейся стихами “Сестры моей жизни”. Оно стало для него обозначением высоты поэтического вдохновения. Но “напоенная и взращенная зреньем и знаньем поэта” Елена вскоре вышла замуж за другого. Трагедия оборотной стороны любовной поэзии стала для отца тяжелым уроком, которого он суеверно избегал в своих отношениях с мамочкой. В этом приучении себя к сдержанности и бесчувственности “так называемого здоровья” он увидел причину
95
ПСС. Т. 10. С. 514.
96
Из письма к Цветаевой от 11 июля 1926 г. ПСС. Т. 7.