Заурядные письма священника своей мертвой жене. Франц Вертфоллен
них. В сапогах. Сапоги гвоздями по камню стучат. Так он прямо, уверено в церковь зашел, ко мне шаг чеканил, я подумал – всё, точно арест. А он подходит, свеженький такой – ариец, ариец – пойдемте, говорит. У меня опять руки для наручников запястьями уже собрались, а он добавляет, командно так – не громко, не крикливо, но повелительно очень – «на исповедь». Так «на расстрел» произносят, а он мне – «на исповедь».
Подошли к кабине, сели. У меня сердце в самой гортани стучит.
Он фуражку на подставочку положил и молчит.
ОН: Ну. Начинайте.
Я: Я слушаю тебя, сын мой.
ОН: Вообще у меня мать прямо повернутая католичка. Я в детстве в церковном хоре пел. Месяц. Или меньше… нет, больше. Недолго, в общем.
Молчит.
Я: Когда последний раз ты исповедовался?
ОН: Лет в четырнадцать, может. Больше десяти лет назад. Нам бы быстрее, время у меня ограничено.
Тишина.
Я: Какой грех давит тебе на душу, сын…
ОН: Никакой.
Так.
ОН: Ничего на меня не давит, мысли только.
Я: Какие?
Молчит.
Я: О чем-то ты же думал, когда деву Марию просил, марки ей жертвовал, в зале…
ОН: Нет, тогда я как раз не думал.
Я: А… как… зачем, что толкнуло…
ОН: Жить не хотелось. Вам всегда хочется жить?
Я: Бывают времена апатии, сын мой, когда руки опускаются, отчаяние…
ОН: Да нет! Какая апатия? Просто жить не надо.
Я: Я, извините, не понимаю.
ОН: Ну вам никогда не хочется просто не быть, чтоб тело сдохло, черви его сожрали и всё? Ничего больше. Небытие, если угодно. Вот мне тогда жить не хотелось.
Я: Уныние…
ОН: Патер! Какое уныние? Уныние это у жирных домохозяек, которым у камелька поныть надо. Такую один раз кованым сапогом пнешь, она птицей взлетит. Не надо меня вашим унынием, отчаянием, я не «передай все в руки божия» слушать пришел. Бывают просто моменты, когда жить не хочется, и никакого бездействия или апатии. Не хочешь жить и точка. Но живешь. Я даже знаю, почему это теоретически – от ненависти к себе. Раньше думал – из страха, но нет, или даже если и из страха, то страх тоже из ненависти к себе.
Я: Какого страха?
ОН: Не сделать. Не добиться – не доплыть, не дойти. Из всех перечерканных, недоплывших к тебе зверей, Господи, можно я буду тоже неосторожным, вельможным дожем, обожающим лебедей?
Я: Это… чьё?
ОН: Моё. Еще в четырнадцать баловался. Я думал страх это, но не страх, просто ненависть. К себе.
Я: За что?
ОН: За слабость. Или не так – за то, что хорош недостаточно.
Я: Для чего?
ОН: Для всего. Для всего, что должен бы делать.
Я: А что должны бы?
И тут я прочувствовал взгляд его на меня, как на идиота.
Всей кожей прочувствовал.
ОН: Может, мне в прелюбодеянии покаяться?
Что значит «может»?
Кэт, почему с ним всё не как у людей!
Да что ж это такое!
Что ж это за исповедь… чертова!
Отправить бы его домой, сказать – думать надо о грехах своих, раскаяться надо прежде, но…
Я: Если ты в нем раскаиваешься искренне и горячо…
ОН: Не раскаиваюсь. И Норе все равно.
Да