Боевые записки невоенного человека. Семён Борисович Плоткин
погибших был наш артиллерист Мотя.
Мы, евреи, странный народ. Мы любим копаться в себе, стараясь понять, за что нас не любят. Наша страсть– моральный садомазохизм, назавтра все газеты и телевидение будут посвящены боли и слезам похорон. Крупные планы поверженных горем родных, фотография матери, прижимающей к груди солдатский ботинок. Воспоминания школьных учителей о детских шалостях и рассказы друзей о мечтах поехать посмотреть мир от Анд до Гималаев после армии; откровения любимых девушек о прелести коротких встреч и планах пригласить всех на свадьбу после армии. Всё было бы у этих ребят после армии, но их жизненный путь пересек Ливан. Политики печально собирутся вокруг круглого стола и будут говорить, что в такую скорбную минуту нельзя сводить счёты и надо сплотиться вокруг общей беды, а потом, постепенно распаляясь, начнут, как на восточном базаре, осыпать друг друга взаимными упреками, тыкать, что опять огорчили доброго американского дядюшку, что повернулись спиной к старушке Европе и что не прислушались к мнению девятого секретаря третьего полномочного посольства нефтеносного эмирата, прибывшего с особой миссией в Женеву через Стокгольм, и высказавшегося во время краткосрочной остановки в Мабуту (где же это находится?)
Снабженец говорит, что сам командир дивизии поедет на похороны Моти и сейчас в штабе округа составляют последнее слово.
Мне нечего сказать о Моте. Несколько месяцев подряд мы встречались за обедом. Он шумно заполнял пространство над столом, раскладывая горками нарезанный хлеб, переставляя солонки и гоняя повара, требуя вегетарианский шницель с кукурузными зернышками.
Мне нечего сказать о Моте. Лукаво поглядывая через плечо на одиноко жующего за своим столом командира дивизии, Мотя сообщал нам его голосом: “Танк с высоты “Двадцать звёздочек” снимается с боевого дежурства и возвращается…,– вилка – импровизированная сигарета в раздумье зависает над тарелкой-картой, мы слышим знакомое генеральское сопение, сопутствующее мысленному процессу, потом тяжёлое откашливание после глубокой затяжки и приговор,– Нет. Не возвращается. Пусть еще двадцать четыре часа повоюет”.
Мне нечего сказать о Моте. Ребята, бывшие с ним в тот вечер, рассказали мне, что за несколько часов до гибели, Мотя позвонил домой и сообщил матери, что он жив-здоров, а если что случится – она узнает об этом из новостей. Было ли то предчувствие или простая юношеская бравада – никто нам уже не ответит.
Нет. Мне действительно нечего сказать о Моте. Когда ни за что, по слепому стечению обстоятельств, гибнут ребята, мне хочется уединиться и помолчать. Как молчали мы когда-то, еще детьми, стоя в карауле у памятника пионерам-героям, нашим ровесникам, в Таврическом саду, а на другой стороне пруда пенсионеры и малыши кормили уточек. Порывистый северный ветер пригибал к земле Вечный огонь, теребил красные галстуки, вздувая пузырем белые парадные рубашки, пробирал нас холодом до костей. Немела вздернутая салютом правая рука. Над нашими головами большие черные