Раздумья в сумерках жизни. Валентин Богданов
годы, неподъемные, невозвратные! Сколько их улетело, не все и вспомнишь, а вот всю послевоенную маету хорошо помню да вину свою ношу всю жизнь перед Игнашей – своим спасителем. Простить себе не могу, что так и не уважил его, не приветил, не угостил браженкой, не усадил за стол и не накормил досыта. Гонит, бывало, коров по деревне, подойдет к моему дому и кнутовищем в окошко постучит:
– Кольша, а Кольша? Бражку-то, однако, сулил поставить, а всё не ставишь!
– Да помню, Игнаша, помню, – виновато ему говорил, – погоди маленько, соберусь как-нибудь.
Да так и не собрался, не вспомнил, жизнь замотала. И грешно, ей-богу, что не по-божески обошелся со своим спасителем, корю себя и стыжусь, когда вспоминаю об этом. Да поздно теперь…
Племяш
«Имя твоё живёт только в памяти твоих родных».
Был у меня племяшок, Шуркой звали. Старший сынок братки Ильи, пропавшего на той войне без вести. И любил я его, и жалел больше всех на свете: и как сироту, и за то, что лицом был похож на своего отца, да и повадками, и характером шибко походил на него, каким помню своего братку с детства.
Откликался мой племяш на мою к нему чуткость с какой-то своей особой мальчишеской доверчивостью и приветливостью, все жался ко мне с сиротских лет, дорожил памятью об отце, почитал и уважал всю нашу Хвойниковскую родню. И шибко мы с ним сдружились взрослой мужской дружбой перед армией, и в эти годы я с большой радостью поджидал его в гости из города, где он жил с матерью и двумя младшенькими сестренками в барачной комнатенке, полученной отцом перед войной. Учился он тогда в ремеслухе на сварщика, а сестренки тащились в школе, и их мать пласталась из последних сил, как бы выучить и приставить их к какому-нибудь делу, чтобы заимели специальность как главную опору в жизни. Никакого пособия от государства за погибшего отца они не получали. Вроде как потерялся он на войне по своей безалаберности и объявляться вроде бы не хочет потому, что виноват перед властью. А власть за это на его семью шибко осерчала, губы надула, бросила вдову с малыми детишками на голодную нищую жизнь, казнитесь, мол, за непутевого отца, искупайте его вину, что потерялся на войне без следа. Жестокая, бездушная была та власть, не людская, а какая-то осатанелая, не щадила ни вдовьих слез, ни сиротских и милости к ним не проявляла.
Вот в те послевоенные голодушные годы и наезжал племяшок ко мне в гости в свои скоротечные каникульные дни, чтоб подкормиться малость да отогреться от сиротства, в сытости и заботе среди родных. И, как-то, теплее и светлее становилось в доме от моего дорогого гостюшки. А ему-то, тогда мальчонке двенадцати лет, надо было, чтоб до меня добраться, на поезде отмахать сто с лишним верст да от станции до деревни тридцать, и все больше пехом да в одиночку.
Спрошу, бывало:
– Шурка, племяшок ты мой сопливый! Отчаянная твоя головушка! Да как же ты до меня добираешься в такую стужу да непогоду и без копейки деньжат? Ветром тебя что ли приносит ко мне, да и боязно, поди-ка, одному-то