Имя разлуки: Переписка Инны Лиснянской и Елены Макаровой. Инна Лиснянская
но пока они живы, они хотят быть счастливыми. У нас было не то что наоборот, но иначе, боюсь, что мне трудно это объяснить даже себе, вернее, сделать некое умозаключение на этот счет. Надо тебе сказать, что и там я жила суетно, имея, конечно же, определенную цель всегда, более рациональную, чем душевную, это мистейк, омыл, фолс, антрус, вот из ит[19]? А скорее я там и здесь остро чувствую, что что-то мною движет помимо здравого смысла, я пытаюсь услышать, что я должна делать и это делаю. Но уже в реальной жизни, значит, сообразуясь с параметрами реальности. Но если опомниться и осознать – лучше не надо. Вообрази, ты смотришь в окно, а там набоковский пейзаж, замусоренный советскими ошметками, а я смотрю в окно на Иерусалим, сейчас смеркается, горы вдали в огнях темно-зеленые, а на самом дальнем плане темно-фиолетовые, небо радужное, со всеми цветами, только они не собраны в порядке, а мягко переходят из цвета в цвет. Иерусалим всегда мерцает, то ли это эффект множества огней, то ли это что-то из Вечности, может быть, это наши дети перемигиваются, может это все те, из пепла, переговариваются, даже те, кто пали при Масаде, сдались римлянам, даже они из такого далекого далека мигают, мерцают, живут. Господи, насколько же это все другое, не похожее ни на Прагу, ни на Штаты, ни на что, только на себя самое. И вообрази, я тоскую по летнему лесу, по запахам прелым, по лиственности нежной, я тоскую уже, но люблю Иерусалим. Здесь я поняла, как могли тосковать Набоков и Бунин, хочется выйти и прочесть какомунибудь старому хасиду, например, Мандельштамовское «Я от жизни смертельно устал». ‹…›
Раз мне было очень тоскливо вечером, я была в Тель-Авиве с одним мужчиной по имени Джон, из Америки, познакомилась с ним в Яд Вашем, мне все равно надо было по работе в Тель-Авив, он меня отвез, а по дороге рассказал про себя, что он и кто он, что его сын покончил самоубийством, а сам он тоже часто впадает в транс и что обычно с людьми мало контачит, а вот со мной ему хорошо почему-то, так мы с ним играли в шахматы в каком-то фешенебельном ресторане пакетами от сахара и сукразита (диабетического), он говорил по-английски, а я по-русски, настоящие «Поминки по Финнегану» Джойса, он сказал, что, когда я говорю по-русски (а он не знает даже «да» и «нет» по-нашенски), видно, какая я умная, а по-английски он этого не схватил. Так он и сказал: «Ай дидн’т гет ит ат ол». Вообще что-то, наверное, есть такое, что меня тянет писать и говорить, искажая русский, что-то здесь есть, будто я мщу, но за что? Так вот представь себе двоих одиноких людей (вернее, в состоянии одиночества, что не одно и то же), сидят на 12-м этаже какого-то тель-авивского небоскреба с видом на Средиземное море, играют в шахматы на разлинованном столе пакетами от сахара, говорят на разных языках, я-то все понимаю, скажем, ай гет ит, а он только понимает, что мне нравится говорить по-русски, и ему нравится, что мне это нравится, и что если я даже сейчас говорю о Фридл, о том, какой чудовищный век наш, а я только об этом способна сейчас думать, а значит, и говорить, – не на полиэтиленовом английском, а на нормальном русском, я даже могу ругать этого Джона последними словами, хотя не за что было его не то что ругать, а даже
19
Ошибка (