Царь и султан: Османская империя глазами россиян. Виктор Таки
в описании пережитого последним. Однако критически настроенный читатель мог заподозрить, что действительная реинтеграция Еремея в российское общество была менее гладкой, чем это представлял Болотов. Читатели также могли захотеть узнать о том выборе, который Еремею приходилось делать, когда он «был рабом у многих переменных н немилосердных господ, и отправлял все должности невольника и раба». Религиозные практики Еремея во время его пребывания в Крыму были не единственным предметом, оставшимся неясным в описании Болотова. Не менее важным для представителей образованного российского общества был и вопрос о соответствии поведения пленника понятиям дворянской чести и простого человеческого достоинства. Только положительный ответ на этот вопрос мог устранить моральную амбивалентность плена и завоевать для пленника всеобщую симпатию и сострадание.
Дворянские нарративы плена
В своем дневнике дипломатической миссии в Константинополь во время русско-турецкой войны 1806–1812 годов А. Г. Краснокутский рассказывает о встрече с русским солдатом в румелийском городе Ямболь. Солдат оказался ветераном суворовских походов, которого «обольстили» и который «изменил Богу и вере». С тех пор как он сменил свое православное имя Иван Терентьев на мусульманское Сулейман, солдат «слезно плакал» о своем проступке и заявлял, что готов умереть за одну возможность увидеть могилу Суворова. Слова, которые Краснокутский приписал отуреченному русскому дезертиру, наглядно иллюстрировали его собственное отношение к плену: «Скажите, Ваше Благородие, землякам моим, чтобы они верою и правдою служили России и Государю; а то совесть замучает до гробовой доски»[263].
Как видно из этого пассажа, ни ассоциирование плена с вероотступничеством, ни критическое отношение к пленным не исчезло полностью к началу XIX столетия, несмотря на секуляризацию российских элит. В представлении Краснокутского, грех терзаемого угрызениями совести солдата состоял в двойном отречении от веры и от служения царю. Как православный дворянин, состоящий на царской службе, Краснокутский выносит моральный вердикт солдату-дезертиру от имени всего российского общества. Однако подобное позиционирование не помогало тем российским дворянам, которые, в отличие от Краснокутского, имели несчастье попасть в плен и должны были рассказать о том, что пережили по возвращении на родину[264]. Моральная проблема плена стояла перед этими дворянскими офицерами гораздо острее, чем перед Болотовым в его рассказе о крымском плене своего предка Еремея. Их попытки решить данную проблему способствовали дальнейшей секуляризации российского восприятия плена и в то же время подготовили почву для позднейшего националистического возмущения положением русских пленников в руках «азиатских варваров».
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «ЛитРес».
Прочитайте эту книгу целиком,
263
264
Наиболее высокопоставленным из этих пленников был генерал-лейтенант П.В. Репнин, брат будущего чрезвычайного посланника в Константинополь, захваченный во время неудачной российской вылазки на южный берег Дуная в мае 1773 года. См.: Румянцев – Обрескову, 24 мая 1773 года // ЧИОИДР. 1865. № 2. С. 270. Переговоры об условиях содержания и выдачи Репнина и прочих российских офицеров проходили параллельно с военными действиями. См.: Румянцев – Обрескову // Там же. С. 277.