Пути небесные. Иван Шмелев
в серебре, гробничкой с главкой великомученицы, склонилась к полу и замерла. Виктор Алексеевич смотрел растерянно, как, в молитвенном исступлении, мелко дрожали ее плечи.
– Я понимал, что это нервное с ней и не надо ее тревожить, – рассказывал он про этот сумбурный день, – что она у предела сил, что теперь она вся в ином, вырвавшись страшным напряжением из жизни, ее вбиравшей. Я боялся, что с ней сделается дурно, что она не осилит боли, которая в ней таилась и вот, обострилась нестерпимо. После она призналась, что был один миг, когда хотела она перед стареньким иеромонахом, который служил молебен, перед какими-то нищими старушками и беременными женщинами, тут бывшими, и монахиней пригробничной, от которой она скрыла лицо вуалькой, покаяться во всеуслышание и молить-молить перед великомученицей, всех молить, валяться у всех в ногах, чтобы простили ей ее «мерзкую жизнь», ее «смертный грех блуда и самовольства».
Но она пересилила крик души: молилась в немом оцепенении. Вышли они неузнанными и пошли за иеромонахом на кладбище, к занесенной могилке матушки Агнии. Виктор Алексеевич поддерживал Дариньку, которая двигалась как во сне. Нет, могилка матушки Агнии была не занесена – расчищена, и даже было усыпано песочком. Даринька бессильно упала на колени и крестилась мелкими крестиками, как с испуга. На дубовом кресте было начертано: «Блажени чистии сердцем, яко тии Бога узрят». А когда иеромонах с двумя перешептывавшимися послушницами запел: «Со святыми упокой», Даринька не могла сдержаться и излилась в рыданьях. Виктор Алексеевич поспешил дать иеромонаху рублевую бумажку, сунул шептавшимся послушницам, что нашлось, и все, наконец, ушли. Даринька терлась лицом об оледеневшую могилку и взывала: «Матушка, прости… ма-тушка!..»
– Матушка Агния, кроткая, «человеческая овечка», ее простила. Сказала ей, через ледяной бугорок сказала, сердцу откуда-то сказала, – рассказывал Виктор Алексеевич. – Даринька услыхала ее душу, я это видел: она вдруг подняла заплаканное лицо от бугорка, будто ее позвали, сложила, как всегда от большого чувства, руки ладошками на груди и бездумно вглядывалась в полнеба. Я не видел ее лица, только ресницы видел, с каплями слез на них.
Кладбище было маленькое, уютное, в старых липах. Снег сиял ослепительно на солнце, и усыпанные песком дорожки казались розовыми на нем. Эта снежная белизна и тишина утишали все думы, усыпляли. Даринька отошла, стряхнула с шубки, утерла глаза платочком и примиренным, усталым голосом, с хрипотцой, сказала, что здесь ей хорошо покоиться и она очень рада, что навестила. Ее напряженное лицо, скорбно захваченное большой заботой, обмякло в усталую улыбку. Он увидал глаза, те самые, как в июльский вечер, в келье матушки Агнии, осветляющие, звездистые; не было в них ни боли, ни испуга, ни тревожного вопрошания: они кротко и ласково светили. И он почувствовал, как тогда, что судьба одарила его счастьем, что отныне жизнь его – только в ней. Он взял ее руку и молча поцеловал. Она прошептала