Гнедич, Николай Иванович. Григорий Георгиевский
стихотворений (1817 г.) и глубоко скорбел о бедственной его болезни. Когда расстроились душевные силы Батюшкова, он слушал и слушался одного Гнедича. Жуковский был равномерно из близких его сердцу. Пушкина любил он с каким-то родительским исступлением, и искренно радовался его успехам и славе. Кончину Дельвига оплакал, как потерю родного сына. Но с такою же пылкостью ненавидел и преследовал он коварство, ложь, двоедушие, тем более, что иногда, по восприимчивости своей и происходившему оттого поэтическому легкомыслию и доверчивости, бывал их жертвою».
С особенной теплотой вспоминает о Гнедиче H. В. Сушков через 35 лет после его кончины. «Никто, говорит Сушков, не был доступнее и внимательнее Гнедича к молодым писателям. Он с полным участием просматривал их опыты, ободрял их, давал им советы, следил за их успехами, и когда признавал какое-либо сочинение, или перевод, достойным внимания, то возил свое открытие повсюду, хвалил и читал не только в светских и литературных кружках, но и в ученых, как, например, у А. Н. Оленина, у графа С. С. Уварова и т. д. Так он особенно покровительствовал Лобанова, переводчика трагедий: „Ифигения в Авлиде“, и Никольского, издателя „Пантеона Русской Поэзии“. И светские и литературные связи его были обширны и большею частью дружественны. Он везде был принимаем радушно, как добрый и простосердечный гость-приятель. Из пишущей братии он никого не чуждался, и какого бы кто ни был стяга и направления, ни с кем не ссорясь за мнения и оставаясь при своих убеждениях, он все-таки, при суждениях о трудах чьих бы то ни было, всегда обнаруживал благородное беспристрастие».
И Сушков находил в поведении и внешности Гнедича нечто примиряющее с его безобразием и даже привлекательное. «Наружности, говорит Сушков, он был некрасивой: следы жестокой оспы оставили глубокие рябины и рубцы на темно-бледноватом лице, которое было, впрочем, оклада правильного и даже приятного, если бы болезнь в детстве не лишила его одного глаза… Росту видного, сухощавый, стройный, он держался очень прямо, несколько величаво и во всех движениях был соразмерен и плавен, как в своих гекзаметрах. Чтение вслух стихов было ему наслаждением. Но он был очень смешон и напыщенностью протяжного чтения с завываниями, и вытянутой шеей, которая с каждым стихом как будто бы все более и более выходила из толсто-широкого жабо, и высоко поднятой головой, и к небу возносящимся глазом. Пение à la Рашель гекзаметров еще было сносно, иногда даже и музыкально, а уж завывание при вычурном произношении Александрийских стихов было часто невыносимо. Гнедич был щеголь: платье на нем всегда было последнего покроя. С утра до ночи во фраке и с белым жабо, он приноровлял цвет своего фрака и всего наряда к той поре дня, в которую там и сям появлялся: коричневый или зеленый фрак утром, синий к обеду, черный вечером. Белье как снег; складки или брыжи художественны. Обувь, шляпа, тросточка, все безукоризненно. Цветные перчатки в обтяжку… Любя большой свет и светские разговоры, Николай Иванович любил примешивать