Завещание поручика Зайончковского. Мариэтта Чудакова
в преданность мою.
Мой денщик стрелял не мимо,
Покраснела вдруг вода…
Уходящий берег Крыма
Я запомнил навсегда…
Раздался дружный аплодисмент. Зайончковский сел, вытирая лоб.
Только Кузьма опять смеялся, захлебываясь от беспричинной – как казалось взрослым – радости.
Постепенно возвратились к общему разговору.
– Так и не получали каких-нибудь сведений о родных, Петр Андреевич?
– Нет. Я ничего не знал и не знаю о них. Переписываться – значило подвергать их смертельной опасности. Я не мог даже помыслить о том, чтобы из-за меня пострадала моя обожаемая мать. Ее, конечно, давно нет на свете. Но кто-то остался от нашей семьи. Точнее сказать – я уверен, что наша семья дала новые побеги на родной почве.
Зайончковский замолчал. Нетрудно было понять, что остановило его речь, – мысль о том, что ему самому на чужой почве так и не удалось продолжить свой род. Сам он однажды сказал близкому другу, что не считает это случайностью.
Помолчав, Зайончковский продолжил:
– Сталина давно нет, но советская власть и сегодня не щадит своих подданных. Я не смею их искать. Но верю, что они – кто уцелел – узнают обо мне и помянут добрым словом. После меня. Я позаботился об этом – как смог.
С террасы уже слышался тихий гитарный перебор и донеслись звуки романса, без которого не проходила ни одна party, или, говоря по-русски, званый вечер в гостеприимном доме Зайончковского:
Белой акации гроздья душистые…
Надо отдать должное молодому поколению – этот романс знали и они и всегда могли пропеть не соврав, не запнувшись.
Но тут высокий тенор Бориса Климовича, внука старого друга Зайончковского, завел что-то новое, что Петр Андреевич слышал первый раз. Эту песню, кажется, тайком – потому что текст, конечно, не был напечатан в советских изданиях, то есть – не цензурован, и потому никто по тамошним законам не вправе был его читать!.. – привезли из Советской России. Говорили, что написал ее поэт Александр Тимофеевский. И от этих не слышанных прежде звуков сразу защемило что-то в груди – и не отпускало до конца пенья.
Эти сосны в снегу
И дубы вековые,
Этот зыбкий закат
И холодный рассвет…
Все, что вижу вокруг,
Что зовется Россия,
Ты ее полюбил,
А она тебя – нет.
Вот уже и Глинка достал потихоньку платок, готовится промокнуть увлажнившиеся глаза. А тенор берет все выше, и гитарные струны рвут душу.
Трупный запах войны,
Ад теплушек солдатских,
Скорбный список утрат
И болезней, и бед…
Все мне шепчет вокруг,
Что пора нам расстаться —
Ты ее полюбил,
А она тебя – нет.
…Вот уже и поручика Потаржинского в растерзанном френче тащат солдаты из офицерского купе… Где это было?.. Под Тамбовом?.. Во всяком случае, осенью 17-го…
А «харбинский русский» Ильин вспоминает не 17-й, а 1935-й. Как уговаривал он своего друга, умнейшего человека