Без талисмана. Зинаида Гиппиус
же спокойным тоном. – Ты мне делаешь очень больно, очень неприятно. Ты затрудняешь нашу совместную жизнь; ты отдаешься тому, что не главное; каждый камень на дороге ты принимаешь за цель или за неодолимое препятствие. Я тебе говорил, что будет много, много страданья и горя, и трудностей, и никаких радостей, кроме сознанья, что мы с тобой живем разумной и верной жизнью. Если ты хочешь быть моей помощницей и другом, – ты должна иметь власть над собой и мужество, как в пустом, так и в важном. Страданья придут все равно, будешь ли ты их встречать бодро, или плакать, трусить, жаловаться и отступать. Их нужно пережить. Теперь ты дрожишь, чуть не рыдаешь, не имеешь силы покориться перед необходимостью – сойтись со мной близко, а между тем рано или поздно мы должны сойтись, будешь ли ты падать в истерику, как институтка, или взглянешь на вещи просто и твердо, как я хочу, чтобы ты смотрела на все. Никогда не надо попусту тратить свои силы; еще нагорюешься, наплачешься! Я верю, дорогая, ты будешь смела и тверда в нашей трудовой жизни, если только любишь меня. А теперь, сегодня, ты такая дурная, неоткровенная, и все отдаляешься от меня. Я могу подумать, что ты меня и не любишь…
Веруня вдруг вскочила на постель на колени, бросилась на шею к мужу и, прижимаясь к нему, повторяла:
– Нет, нет, я тебя люблю, не обижай меня, я тебя люблю… Я буду такая, как ты хочешь; буду думать, как ты думаешь, идти с тобой, всегда с тобой, и пусть меня нет – один ты…
Шилаев молча обнял Веру.
В крошечной «дамской» комнате, с кривым темным зеркалом и даже не малиновыми бархатными, а просто пеньковыми диванами, – сидела Веруня. Она дожидалась Шилаева, который ушел хлопотать насчет извозчика в город. До Хотинска от станции было верст пятнадцать по скверной дороге. Она испортилась особенно в последние три дня, когда дождь шел не переставая.
В комнате пахло карболкой, а может быть, просто краской. В окна виднелся желтый, потемневший от дождя, забор станционного палисадника, где на обветренной куртине еще пламенела единственная георгина; дальше, за платформой, тянулся ряд неподвижных товарных вагонов, уснувших на запасном пути. Грустная мокрая собака жалась к стене дома: дождь шлепал с крыши, переливаясь через края водосточной трубы. На платформе, в уголку, ёжился жид, худой, тонкий, в картузе и в черно-зеленом сюртуке до пят. Два хохла, даже без свиток, в одних холщовых рубахах и высоких меховых шапках, прошли мимо окна размеренным шагом. Веруня глядела в окно машинально, почти ни о чем не думая. Лицо ее было бледно и утомлено до крайности. Шляпка съехала на бок; она не держалась на жидких, коротко остриженных волосах. Вера облокотилась на подоконник и ждала терпеливо.
Выехали не раньше пяти часов и приехали в Хотинск, когда уже стемнело. Шилаев был угрюм: его раздражало молчание Веры, ее утомленное лицо. Ему казалось, что она молчит нарочно и в душе упрекает его и за тяжелое путешествие от Москвы в третьем классе, и за эту жидовскую балагулу, в которой они среди темноты и грязи качаются и трясутся пятнадцать верст. Он негодовал на ее бледность, и на себя, за то, что он как